Роман декабристы толстой. Почему толстой не смог написать роман о декабристах


Толстой Лев Николаевич

Декабристы

Лев Толстой

ДЕКАБРИСТЫ

Это было недавно, в царствование Александра II, в наше время - время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д., и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота и белокаменная Москва встречала и поздравляла с этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги. Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе и чувствительнейшую для отечества потерю двух великих людей, погибших во время войны (одного, увлекшегося желанием как можно скорее отслужить молебен в упомянутом соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях два эскадрона гусар, и другого, неоцененного человека, раздававшего чай, чужие деньги и простыни раненым и не кравшего ни того, ни другого); в то время, когда со всех сторон, во всех отраслях человеческой деятельности, в России, как грибы, вырастали великие люди - полководцы, администраторы, экономисты, писатели, ораторы и просто великие люди без особого призвания и цели. В то время, когда на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение, начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника; когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, - журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов, что, казалось, все названия были исчерпаны: и "Вестник", и "Слово", и "Беседа", и "Наблюдатель", и "Звезда", и "Орел", и много других, и, несмотря на то, все являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников; в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в двенадцатом году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в пятьдесят шестом году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа!!! Как тот француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что кто не жил в пятьдесят шестом году в России, тот не знает, что такое жизнь. Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и пожал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе и, для того, чтоб узнать от него подробности войны, рассказывали ему свои чувствования. Поэтому пишущий эти строки может оценить то великое, незабвенное время. Но не в том дело.

В это самое время два возка и сани стояли у подъезда лучшей московской гостиницы. Молодой человек вбежал в двери узнать о квартире. Старик сидел в возке с двумя дамами и говорил о том, каков был Кузнецкий мост при французе. Это было продолжение разговора, начавшегося при въезде в Москву, и теперь старик с белой бородой, в распахнутой шубе, спокойно продолжал свою беседу в возке так, как будто он намеревался кочевать в нем. Жена и дочь слушали, но поглядывали на дверь не без нетерпения. Молодой человек вышел из двери с швейцаром и нумерным.

Ну что, Сергей? - спросила мать, выставляя на свет фонаря свое изнуренное лицо.

Потому ли, что это была его привычка, или для того, чтоб швейцар не принял его по полушубку за лакея, Сергей ответил по-французски, что есть комнаты, и отворил дверцы. Старик взглянул на мгновенье на сына и снова обратился в темную глубь возка, как будто остальное до него не касалось:

Театра еще не было.

Пьер! - сказала жена, подбирая салоп, но он продолжал:

Madame Шальме была на Тверской...

В глубине возка раздался молодой, звонкий смех.

Папа, выходи - ты так заговорился.

Старик как будто теперь только хватился, что они проехали, и оглянулся.

Выходи же.

Он надвинул шапку и покорно полез из двери. Швейцар принял его под руку, но, убедившись, что старик еще очень хорошо ходит, он тотчас же предложил свои услуги даме. Наталья Николаевна, жена, и по собольему салопу, и по тому, как долго вылезала, и по тому, как тяжело легла ему на руку, и по тому, как прямо, не оглядываясь, опершись на руку сына, пошла на крыльцо, показалась ему очень значительною. Барышню от девушек, которые повылезли из другого возка, он даже не отличил: так же, как и они, она несла узелок и трубку и шла сзади. Только по смеху и тому, что она назвала старика отцом, он узнал ее.

К 192-летию восстания декабристов

"ЭТО БЫЛИ ЛЮДИ ВСЕ НА ПОДБОР..."

Декабристы положили начало русскому революционно-освободительному движению

Восстание 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге ознаменовало собой финал почти десятилетнего существования тайных обществ декабристов, положивших начало, по известным словам В.И. Ленина, русскому революционно-освободительному движению.

ЛИТЕРАТУРА об этом событии поистине безгранична. В оценке декабристов скрещивались политические мнения разных эпох. В настоящее время историография движения переживает не лучший период. Прямое очернение "людей 14 декабря", как и последующих периодов революционного движения в России, включая Великую Октябрьскую социалистическую революцию, начавшееся в 1990-е годы, сменилось сейчас более изощренным подходом.

Дореволюционная либеральная традиция литературы о декабристах выхолащивала революционное содержание движения, направленного на свержение вооруженным путем самодержавия и крепостничества в России. Современное поколение историков, приспосабливаясь к официальной идеологии, в своем большинстве осваивает якобы "новые подходы", повторяющие либеральные оценки прошлого.

Так, на передний план выдвигаются сомнения в правоте дела членов тайных обществ или прямое осуждение революционных методов и одновременно подчеркивание просветительской деятельности декабристов, особенно в сибирский период их жизни. Естественно, что при полном отказе от ленинских оценок исчезло и само понятие "дворянские революционеры", как и знаменитые слова А.И.Герцена о "богатырях, кованных из чистой стали с головы до ног". Их стыдливо заменили на понятия "радикалы" или "оппозиционеры".

В связи с этим представляется весьма своевременным обратиться к наследию великого русского писателя Льва Николаевича Толстого и напомнить о той роли, которую сыграли герои 14 декабря в его творчестве.

"Декабристы больше чем когда-нибудь занимают меня и возбуждают мое удивление и умиление", - писал Толстой в июле 1904 года. Это был период, когда Лев Николаевич в третий и уже в последний раз приступал к осуществлению дорогого для него замысла - создания произведения о декабристах. Именно интерес писателя к "первенцам свободы" вызвал рождение всемирно известного шедевра - романа "Война и мир". "Тогда я, собираясь писать о возвратившемся из Сибири декабристе, - вспоминал позднее Толстой, - вернулся сначала к эпохе бунта 14 декабря, потом к детству и молодости людей, участвовавших в этом деле, увлекся войной 12-го года, а так каквойна 12-го года была в связи с 1805 годом, то я все сочинение начал с этого времени".

Матвей Иванович Муравьев-Апостол, назвавший себя и своих товарищей по тайному обществу "детьми 1812 года", при личной встрече с писателем после своего возвращения из сибирской ссылки говорил ему: "Для того, чтобы понять наше время, наши стремления, необходимо вникнуть в истинное положение тогдашней России... нужно в точности изобразить все страшные бедствия, которые тяготели тогда над русским народом; наше движение нельзя понять вне связи с этими бедствиями, которые его и вызвали". Старый декабрист имел здесь в виду прежде всего тяжелое положение вчерашних героев - победителей наполеоновских полчищ: русских солдат, крестьян, вынужденных у себя на родине испытывать по-прежнему ужасы крепостного права.

ВОЗНИКНОВЕНИЕ интереса Толстого к эпохе декабристов в значительной степени определялось его искренним и глубоким уважением к участникам движения. Будучи почти их современником (писатель родился примерно через три года после восстания на Сенатской площади), он был свидетелем возвращения немногих оставшихся в живых декабристов из Сибири после "амнистии" 1856 года, видел то общественное признание, которым они пользовались в Москве, и вместе с тем настороженное внимание к ним со стороны властей.

Прочитав один из выпусков "Полярной звезды", целиком посвященный декабристам, Лев Николаевич писал А.И. Герцену в Лондон: "Вы не можете себе представить, как мне интересны все сведения о декабристах в "Полярной звезде". Я затеял месяца четыре тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист... Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы".

Прототипом вернувшегося из Сибири декабриста был Сергей Григорьевич Волконский, член Южного общества, сподвижник Павла Ивановича Пестеля. Толстой познакомился с ним в конце 1850-х годов в Москве, встречался во Флоренции. Писателя восхищали внешний облик Волконского, его простота, привычка к тяжелому физическому труду, приобретенная бывшим князем, генерал-майором на каторге. "Это был удивительный старик... Как жаль, что я тогда так мало с ним говорил", - сожалел Лев Николаевич позднее.

В 1878 году, когда после создания "Войны и мира" и "Анны Карениной" Толстой вновь вернулся к идее романа о декабристах, он осуществил свое давнее намерение - побывал в Петропавловской крепости. Глубокое волнение пережил писатель при посещении казематов, где томились декабристы, а также места казни пятерых руководителей движения. "Не могу выразить того странного и сильного чувства, - писал он, - которое я испытал, когда мне принесли кандалы ручные и ножные 25-го года".

В Москве и Петербурге Лев Николаевич познакомился с Петром Николаевичем Свистуновым, Александром Петровичем Беляевым и другими бывшими членами тайных обществ, проводил с ними вечера, слушая их "прелестные рассказы". Нравственная высота лучших представителей движения декабристов поражала Толстого. "Когда вы говорите со мной, - писал он Свистунову, - вам кажется, вероятно, что все, что вы говорите, очень просто и обыкновенно, а для меня каждое ваше слово, взгляд, мысль кажутся чрезвычайно важны и необыкновенны.., потому что ваша беседа переносит меня на такую высоту чувства, которая очень редко встречается в жизни и всегда глубоко трогает меня". Позже Толстой напишет о своих впечатлениях от этих встреч: "Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всякими почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после тридцати лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах, были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было и помянуть свою жизнь".

ОБЩАЯСЬ с декабристами, Толстой стремился выяснять малейшие подробности истории тайных обществ. Он засыпал Свистунова и других своих собеседников вопросами об отдельных участниках движения, его привлекала загадочная и героическая фигура Михаила Сергеевича Лунина, интересовался Лев Николаевич духовной жизнью декабристов, спорами в их среде. Осознавая значение выступления декабристов для последующих поколений, Толстой стремился помочь выходу всвет их воспоминаний. Встречаясь с А.П. Беляевым, он с большой заинтересованностью читал его записки и сделал на полях рукописи много отметок. При работе над романом о декабристах Толстой, как и во всех своих произведениях, стремился найти глубокие психологические мотивы поведения действующих лиц. Конфликт между декабристами и самодержавной властью в лице Николая I приковывает его внимание. Писатель ищет сведения, материалы о расправе над декабристами: "Стасова... я очень прошу, не может ли он найти, указать, как решено было дело повешения пятерых, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с его приближенными?" В ответ В.В. Стасов, в то время член комиссии для собирания материалов по истории царствования Николая I, направляет Толстому уникальный документ - копию с собственноручной записки царя о ритуале казни декабристов. Стасов просил писателя соблюдать конспирацию и уничтожить записку после ее прочтения.

Л.Н. Толстой отвечал В.В. Стасову: "Не знаю, как благодарить вас, Владимир Васильевич, за сообщенный мне документ. Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня".

Записка, о которой шла речь, была адресована царем главному распорядителю казни декабристов - петербургскому военному генерал-губернатору П.В. Голенищеву-Кутузову. Вот ее основное содержание: "В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен..., сорвать мундиры, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк. Тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится".

Толстой был потрясен запиской Николая I, "садиста на троне", как впоследствии назвала его выдающийся историк академик М.В. Нечкина. Мысль о чудовищной жестокости расправы с декабристами долго не оставляла писателя. Страшная процедура казни представлялась в конкретных образах. В 1898 году в ответ на просьбуИльи Репина дать сюжет для картины Лев Николаевич предложил "момент, когда ведут декабристов на виселицы". Записка о казни пятерых руководителей движения особенно ясно показывает источники глубокой ненависти и презрения Толстого к Николаю I, выраженных им впоследствии во многих произведениях. Перекликаясь с А.И. Герценом, Толстой писал: восстание декабристов "было задавлено покорными правительству войсками, и наступило грубое, глупое, развратившее людей тридцатилетнее царствование Николая".

РОМАН о декабристах нелегко давался писателю. Несмотря на помощь друзей и самих членов тайных обществ, остро чувствовался недостаток документальных материалов, прежде всего материалов следствия. В конце 1878 года Толстой переживает мучительное состояние: увлечение темой не ослабевает, но вместе с тем приходит осознание невозможности завершить начатый роман. "Работа моя томит и мучает меня, - пишет он Свистунову, - и радует, и приводит то в состояние восторга, то уныния и сомнения, но ни днем, ни ночью, ни больного, ни здорового мысль о ней ни на минуту не покидает меня". Январь следующего года разрушает последние надежды: Толстой узнает, что хранящееся в архиве "дело декабристов недоступно". С февраля 1879 года писатель прекращает работу над романом. По мнению его биографа, друга семьи П.И. Бирюкова, одной из главных причин этого была невозможность получения нужных ему сведений из государственных архивов. В этом решении Толстого сказалась исключительная требовательность к себе как к художнику-историку.

Однако писатель продолжал интересоваться декабристами и их эпохой. Великий гуманист, он особенно ценил в декабризме идею социальной справедливости, борьбу с крепостничеством, с жестокими порядками в армии, унижавшими и оскорблявшими человека. В публицистической статье "Стыдно" (1895 год), протестуя против телесных наказаний, Толстой вспомнил "одного из лучших людей своего, да и всякого времени" - Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, отменившего у себя в роте телесные наказания солдат.

Восхищение самопожертвованием и бескорыстием декабристов Толстой сохранил на всю жизнь. "Самоотверженные люди, я их все более и более уважаю", - говорил он в 1905 году во время своего последнего активного увлечения декабристской темой. Тогда же в русской и заграничной печати появляются все новые мемуары деятелей тайных обществ, под воздействием революционной волны приоткрываются двери архивов для историков различных направлений. В преклонном возрасте Лев Николаевич с энтузиазмом молодости жадно ловит новые сведения о декабристах. Ему доставляют только что вышедшие издания записок И.Д. Якушкина, Д.И. Завалишина, М.А. Фонвизина, Е.П. Оболенского, В.И. Штейнгеля...

В дневнике домашнего врача Толстого Д.П. Маковицкого есть запись от 23 января 1905 года: "П.И. Бирюков привез Льву Николаевичу от В.В. Стасова документы о декабристах из тайного архива. Лев Николаевич, прочитав некоторые из них, сказал: "Хотелось бы мне быть молодым, чтобы засесть за эту работу". Выписки из архивных дел декабристов Толстой прочел, по его словам, с волнением и радостью, и они вызвали у него "несвойственные возрасту замыслы".

Но времени и сил для их осуществления оставалось слишком мало. Толстой ушел из жизни, оставив многочисленные черновые варианты романа о декабристах, яркие характеристики "людей 14 декабря" и их эпохи. Одно из известных нам последних высказываний Толстого о декабристах приведено в дневнике Маковицкого: "Это были люди все на подбор - как будто магнитом провели по верхнему слою кучи сора с железными опилками, и магнит их вытянул".

Анна СЕМЁНОВА. Доктор исторических наук, профессор.


Толстой Лев Николаевич

Толстой Лев Николаевич

Декабристы (Из неоконченного)

Л.Н.Толстой

ДЕКАБРИСТЫ

(Из неоконченного)

Спорное дело "о завлажении Пензенской губернии Краснослободского уезда помещиком, отставным гвардии поручиком, Иваном Апыхтиным, 4000 десятин земли у соседних казенных крестьян села Излегощи" было в первой инстанции, уездном суде, по ходатайству выборного от крестьян Ивана Миронова решено в пользу крестьян, и огромная дача земли, частью под лесами, частью же под пашнями, расчищенными крепостными Апыхтина, поступила в 1815 году во владение крестьян, и крестьяне в 1816 году посеяли эту землю и сняли с нее урожай. Выигрыш этого неправильного дела крестьянами удивил всех соседей и даже самих крестьян. Этот успех крестьян объяснялся только тем, что Иван Петрович Апыхтин, человек самый кроткий, смирный и неохотник судиться, в этом деле уверенный в своей правоте, не принял никаких мер против действий крестьян. Иван же Миронов, поверенный крестьян, по ремеслу горшечник, сухой, горбоносый, грамотный мужик, бывший и головою и ходивший сборщиком податей, собрав с мужиков по пятьдесят копеек с души, умно распределил эти деньги подарками и ловко вел все дело. Но тотчас же после решения уездного суда Апыхтин, увидав опасность, дал доверенность ловкому дельцу, вольноотпущенному Илье Митрофанову, подал апелляцию в Палату на решение уездного суда. Илья Митрофанов так ловко вел дело, что, несмотря на все происки поверенного крестьян Ивана Миронова, несмотря на значительные денежные подарки из собранной с крестьян по пятидесяти копеек с души суммы, розданные им членам Палаты, дело в губернии было перерешено в пользу помещика, и земля вновь должна была отойти от крестьян, о чем поверенному их и было объявлено. Поверенный Иван Миронов объявил на сходке крестьянам, что губернские господа потянули руку помещика и дело "всё спутали", так что землю опять хотят отобрать, но что дело помещика не выгорит, потому что у него уж прошение в Сенат написано, и есть такой человечек, который обещал верно в Сенате все дело исправить, и что тогда уж землю навсегда закрепят за мужиками; только бы они теперь собрали еще по рублю с души. Крестьяне решили деньги собрать и опять приказать все дело Ивану Миронову. Собрав деньги, Миронов yеxaл в Петербург.

Когда в 1817 году на страстной - oна приходилась поздно - пришло время пахать, излегощинские мужики на сходке стали толковать, пахать ли им в нынешнем году спорную землю, и, несмотря на то, что к ним постом еще приезжал от Апыхтина приказчик с приказом не пахать земли и сходиться с князем по согласию об посеянной ржи в бывшей спорной, а теперь апыхтинской земле, мужики именно потому, что у них было посеяно в спорной земле озимое и что Апыхтин о нем хотел, не желая их обидеть, с ними полюбовно сходиться, решили спорную землю пахать и захватывать прежде всякой другой земли.

В самый тот день, как мужики выехали пахать на Берестовскую дачу в чистый четверг, Иван Петрович Апыхтин, говевший на страстной неделе, поехал рано утром в церковь села Излегощи, куда он был прихожанин, и там, ничего не зная об этом, дружелюбно беседовал со старостой церковным. Иван Петрович исповедовался с вечера и дома слушал всенощную; поутру сам прочел правила и в восемь часов выехал из дому. К обедне его ждали. Стоя в алтаре, где он обыкновенно стаивал, Иван Петрович более размышлял, чем молился, и был за то недоволен собою. Он, как и многие люди того времени, да и всех времен, чувствовал себя в неясности относительно веры. Ему было уже за пятьдесят два года, он никогда не пропускал исполнения обрядов, посещения церкви и говения раз в году; он, говоря с своей единственной дочерью, наставлял ее в правилах веры; но если бы его спросили, точно ли он верит, он бы не знал, что ответить. И в особенности нынче он чувствовал себя размягченным и, стоя в алтаре, вместо того, чтобы молиться, думал о 1000 том, как странно все устроено на свете: вот он уже почти старик, говеет, может быть, сороковой раз в жизни, и вот он знает, что все, и домашние его и все вот в церкви, все смотрят на него как на образец, берут пример с него, и он чувствует себя обязанным показывать этот пример в отношении религии, а он сам ничего не знает, и вот, вот ему уже умирать придется, а, хоть убей его, он не знает, правда ли то, в чем он другим показывает пример. И странно ему и то было, как все считают, - он это видел, что старые люди тверды и знают, что нужно и что не нужно (так он всегда думал о стариках), а вот он и стар и решительно не знает и так же легкомыслен, как он был двадцати лет; но только прежде он не скрывал, а теперь скрывает это. Как в детстве ему приходило в голову во время службы запеть петухом, так и теперь ему такие же глупости забегают в голову, а он, старик, степенно склоняется к земле, прикасаясь старыми косточками руки к плитам пола, и отец Василий, ридимо, робеет служить при нем и возбуждаем к усердию его усердием. "А если бы он знал, какие глупости у меня в голове бродят? Но грех, грех, надо молиться", - сказал он себе, когда началась служба; и, вслушиваясь в смысл ектеньи, стал молиться. И действительно, скоро он перенесся чувством в молитву и стал вспоминать свои грехи и все, в чем он каялся.

Благовидный старик, плешивый, с густыми седыми волосами, в шубе с новой белой заплаткой на половине спины, ровно шагая вывернутыми лаптями, войдя в алтарь, поклонился ему низко, встряхнул волосами и прошел за алтарь ставить свечи. Это был церковный староста Иван Федотов, один из лучших мужиков села Излегощи. Иван Петрович знал его. Вид этого строгого, твердого лица навел Ивана Петровича на новый ход мыслей. Это был один из тех мужиков, которые хотели отнять у него землю, и один из лучших, один из редких богатых, семейных хлебосевцев, которым нужна была земля и которые умели с ней управиться и было чем. Его строгий вид, его степенный поклон, его равномерная походка, аккуратность его одежды - онучи, точно чулки, облипали его ноги, и обортки симметрично скрещивались как на той, так и на другой ноге, - весь его вид как будто выражал укор, враждебность на землю.

"Да, вот я просил прощенья у жены, у Маши (дочери), у няни, у Володи-камердинера, а вот у кого надо было просить прощенья и простить их", подумал Иван Петрович и решил попросить прощенья у Ивана Федотова после заутрени.

Так он и сделал.

В церкви было мало народа. Народ весь, по обычаю, отговел на первой и на четвертой неделе. Теперь же было только человек десять мужиков и баб, не успевших отговеть раньше, несколько старушек мужицких, причетников и дворовых апыхтинских и богатых соседей Чернышевых. Была тут старушка, родственница Чернышевых, жившая у них, и дьяконица-вдова, та самая, сына которой Чернышевы, по своей доброте, воспитали и вывели и люди и который служил теперь чиновником в Сенате. Между заутреней и обедней народу в церкви осталось еще меньше. Мужики и бабы вышли наружу. Оставались обе салопницы, сидя в уголку беседовавшие между собою и поглядывавшие на Ивана Петровича с видимым желанием поздороваться с ним и поговорить, и два лакея: его лакей в ливрее и Чернышевский лакей, приехавший с старушкой. Эти оба тоже о чем-то оживленно шептались, в то время как Иван Петрович выходил из алтаря, и тотчас же, увидав его, почтительно замолкли. Еще была женщина в высокой кичке с бисерными наличниками и белой шубе, в которой она, закрывая кричавшего больного ребенка, старалась успокоить его; и еще сгорбленная старуха, тоже в кичке, но с шерстяными наличниками и белым платком, завязанным по-старушечьи, и в сером чупруне с петушками на спине, которая, стоя на коленах посередине церкви и обращаясь к старому образу между решетчатых окон, на котором висело с красными концами новое полотенце, молилась так усердно, торжественно и страстно, что нельзя было не обратить на нее внимания. Не подходя еще к старосте, который, стоя у шкапчика, переминал остатки свеч в комок воска, Ива 1000 н Петрович остановился посмотреть на эту молящуюся старуху. Старуха молилась очень хорошо. Она стояла на коленях так прямо, как только можно было стоять прямо по направлению к образу, все члены ее были математически симметричны, ноги сзади упирались носками лаптей в каменный пол под одним и тем же углом, тело было загнуто назад, насколько позволял горб спины, руки совершенно правильно сложены под животом, голова закинута назад, и лицо, с выражением стыдливой жалостливости, сморщенное, с тусклым взглядом, прямо обращено к иконе с полотенцем. Постояв неподвижно в таком положении минуту или меньше, но какое-то твердо определенное время, она, тяжело вздыхая, отнимала правую руку, с размахом заносила ее выше кички, дотрогиваясь сложенными перстами до темени, и так же широко клала крест на живот и на плечи, и, размахиваясь назад, опускалась головой на правильно положенные на землю руки, и опять поднималась и опять делала то же.

"Вот молится, - подумал, глядя на нее, Иван Петрович, - не так, как мы, грешные; вот вера, хоть я и знаю, что она молится на свой образок, или на свое полотенце, или свой убор на образе, как и все они. Но хорошо. Ну что ж? сказал он сам себе, - у каждого своя вера: она молится на образок, а я вот считаю нужным попросить прощенья у мужика".

И он направился к старосте, невольно оглядывая церковь, чтобы знать, кто увидит его предполагаемый поступок, в одно и то же время нравившийся ему и стыдивший его. Ему неприятно было, что старушки-салопницы, как он называл их, увидят, но более всего неприятно было, что увидит Мишка, его лакей; в присутствии Мишки - он знал его бойкий, шутовской ум - он даже чувствовал, что не в силах будет подойти к Ивану Федотову. И он поманил к себе пальцем Мишку.

Что прикажете?

Поди, пожалуйста, брат, принеси мне еще коврик из коляски, а то сыро ногам.

Слушаю-с.

И когда Мишка ушел, Иван...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Лев Николаевич Толстой

Декабристы

Роман

Это было недавно, в царствование Александра II, в наше время – время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д., и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота и белокаменная Москва встречала и поздравляла, с этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги. Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе и чувствительнейшую для отечества потерю двух великих людей погибших во время войны (одного, увлекшегося желанием как можно скорее отслужить молебен в упомянутом соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях два эскадрона гусар, и другого, неоцененного человека, раздававшего чай, чужие деньги и простыни раненым и не кравшего ни того, ни другого); в то время, когда со всех сторон, во всех отраслях человеческой деятельности, в России, как грибы, вырастали великие люди – полководцы, администраторы, экономисты, писатели, ораторы и просто великие люди без особого призвания и цели. В то время, когда на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение, начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника; когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, – журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов, что, казалось, все названия были исчерпаны: и «Вестник», и «Слово», и «Беседа», и «Наблюдатель», и «Звезда», и «Орел» и много других, и, несмотря на то, все являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна; и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в двенадцатом году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в пятьдесят шестом году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа! Как тот француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что, кто не жил в пятьдесят шестом году в России, тот не знает, что такое жизнь. Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и пожал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе и, для того чтоб узнать от него подробности войны, рассказывали ему свои чувствования. Поэтому пишущий эти строки может оценить то великое, незабвенное время. Но не в том дело.

В это самое время два возка и сани стояли у подъезда лучшей московской гостиницы. Молодой человек вбежал в двери узнать о квартире. Старик сидел в возке с двумя дамами и говорил о том, каков был Кузнецкий мост при французе. Это было продолжение разговора, начавшегося при въезде в Москву, и теперь старик с белой бородой, в распахнутой шубе, спокойно продолжал свою беседу в возке так, как будто он намеревался ночевать в нем. Жена и дочь слушали, но поглядывали на дверь не без нетерпения. Молодой человек вышел из двери с швейцаром и нумерным.

– Ну что, Сергей? – спросила мать, выставляя на свет фонаря свое изнуренное лицо.

Потому ли, что это была его привычка, или для того, чтоб швейцар не принял его по полушубку за лакея, Сергей ответил по-французски, что есть комнаты, и отворил дверцы. Старик взглянул на мгновенье на сына и снова обратился в темную глубь возка, как будто остальное до него не касалось:

– Театра еще не было.

– Пьер! – сказала жена, подбирая салоп, но он продолжал:

– Madame Шальме была на Тверской…

В глубине возка раздался молодой, звонкий смех.

– Папа, выходи – ты так заговорился.

Старик как будто теперь только хватился, что они приехали, и оглянулся.

– Выходи же.

Он надвинул шапку и покорно полез из двери. Швейцар принял его под руку, но, убедившись, что старик еще очень хорошо ходит, он тотчас же предложил свои услуги даме. Наталья Николаевна, жена, и по собольему салопу, и по тому, как долго вылезала, и по тому, как тяжело легла ему на руку, и по тому, как прямо, не оглядываясь, опершись на руку сына, пошла на крыльцо, показалась ему очень значительною. Барышню от девушек, которые повылезли из другого возка, он даже не отличил: так же, как и они, она несла узелок и трубку и шла сзади. Только по смеху и тому, что она назвала старика отцом, он узнал ее.

– Не туда, папа, направо, – сказала она, останавливая его за рукав тулупа. – Направо.

И на лестнице из-за стука шагов, дверей и тяжелого дыхания пожилой дамы раздался тот же смех, который слышался в возке, который, когда кто слышал, непременно думал: вот славно смеется, завидно даже.

Сын Сергей занимался устройством всех материальных условий в дороге, и занимался этим хотя и без знания, но с свойственной двадцати пяти годам энергией и самоудовлетворяющей деятельностью. Раз двадцать, по крайней мере, и, кажется, без особенно важных причин он в одном пальто сбежал вниз к саням и вбежал опять наверх, подрагивая от холода и через две и три ступеньки шагая своими молодыми длинными ногами. Наталья Николаевна просила его не простудиться, но он уверял, что ничего, и все отдавал приказания, хлопал дверьми, ходил, и когда, казалось, уж дело стояло за одними слугами и мужиками, он несколько раз обошел все комнаты, выходя из гостиной в одну дверь и входя в другую, и все отыскивал, что бы еще сделать.

– Что ж, папа, поедешь в баню? Узнать? – спросил он.

Папа находился в задумчивости, и казалось, вовсе не отдавал себе отчета в том, где он находился. Он не скоро ответил. Он слышал слова и не понимал. Вдруг он понял.

– Да, да, да; узнай, пожалуйста, у Каменного моста.

Глава семейства торопливым, взволнованным шагом обошел комнаты и сел на кресло.

– Ну, теперь надо решить, что делать, устраиваться, – сказал он. – Помогайте, дети, живо! молодцами! таскайте, устанавливайте, а завтра пошлем записочку и Сережу к сестре Марье Ивановне, к Никитиным, или сами поедем. Так, Наташа? А теперь устраиваться.

– Завтра воскресенье; надеюсь, прежде всего, ты поедешь к обедне, Pierre? – сказала жена, на коленях стоя перед сундуком и отпирая его.

– И то, воскресенье! Непременно все поедем в Успенский собор. Этим начнется наше возвращение. Боже мой! Когда я вспомню тот день, когда я в последний раз был в Успенском соборе… помнишь, Наташа? Но не в том дело.

И глава семейства быстро встал с кресла, на которое только что сел.

– А теперь надо устраиваться.

И он, ничего не делая, ходил из одной комнаты в другую.

– Что ж, будем чай пить? или устала, хочешь отдохнуть?

– Да, да, – отвечала жена, доставая что-то из сундука, – ведь ты хотел в баню.

– Да… в мое время были у Каменного моста. Сережа, поди же узнай, есть ли еще бани у Каменного моста. Вот эту комнату займу я с Сережей. Сережа! хорошо тебе тут будет?

Но Сережа пошел узнать о банях.

– Нет, все нехорошо, – продолжал он, – у тебя не будет хода прямо в гостиную. Как ты думаешь, Наташа?

– Ты успокойся, Pierre, все это устроится, – отвечала Наташа из другой комнаты, в которую мужики вносили вещи. Но Pierre находился под влиянием восторженного состояния, произведенного приездом на место.

– Ты смотри Сережины вещи не смешай; вот его лыжи бросили в гостиной… – И он сам поднял их и особенно осторожно, как будто от этого зависел весь будущий порядок помещенья, поставил их к притолоке и прижал к ней. Но лыжи не приклеились и, только что Pierre отошел от них, с грохотом упали поперек двери. Наталья Николаевна поморщилась и вздрогнула, но, увидав причину паденья, сказала:

– Соня, подними, мой друг.

– Подними, мой друг, – повторил муж, – а я пойду к хозяину; иначе не устроитесь; надо обо всем переговорить.

– Лучше за ним послать, Pierre. Зачем ты беспокоишься?

Pierre согласился.

– Соня, позови этого… как бишь? Monsieur Cavalier, пожалуйста; скажи, что мы хотим обо всем переговорить.

– Шевалье, папа, – сказала Соня и приготовилась идти.

– Не ходи сама, пошли человека.

Покуда человек ходил за хозяином, Pierre употребил свой досуг на то, чтобы под предлогом содействия своей супруге смять ей какую-то одежду, и на то, чтобы спотыкнуться на опорожненный ящик. Удержавшись рукой за стену, декабрист с улыбкой оглянулся. Жена, казалось, была так занята, что не заметила; но Соня глядела на него такими смеющимися глазами, что казалось, ожидала позволения посмеяться. Он охотно дал ей это позволенье, рассмеявшись сам таким добродушным смехом, что все бывшие в комнате, от жены до девушки и мужика, рассмеялись. Этот смех еще более воодушевил старца; он нашел, что диван в комнате жены и дочери стоит для них неудобно, несмотря на то, что они утверждали противное, прося его успокоиться. В то самое время, как он собственноручно пытался с мужиком перетащить эту мебель, вошел в комнату хозяин-француз.

– Вы меня спрашивали, – сказал хозяин строго и, в доказательство своего, ежели не презрения, то равнодушия, достал медленно свой платок, медленно развернул и медленно высморкался.

– Да, мой любезный друг, – сказал Петр Иванович, наступая на него, – вот видите ли, мы сами не знаем, сколько здесь пробудем, я и жена моя… – И Петр Иваныч, имевший слабость в каждом человеке видеть ближнего, начал рассказывать свои обстоятельства и планы.

Г-н Chevalier не разделял такого взгляда на людей и не интересовался сведениями, сообщенными Петром Иванычем; но хороший французский язык, которым говорил Петр Иваныч: (французский язык, как известно, есть нечто вроде чина в России), и барские приемы заставили его повысить несколько мнение о новоприезжих.

– Чем могу я служить вам? – спросил он.

Вопрос этот не затруднил Петра Иваныча. Он выразил желанье иметь комнаты, чай, самовар, ужин, обед, пищу для прислуги – одним словом, те вещи, для которых и существуют гостиницы, и когда г-н Chevalier, удивленный невинностью старичка, полагавшего, должно быть, что он находится в Трухменской степи, или полагавшего, что все эти вещи ему будут отпускаться даром, объявил, что все это можно иметь, Петр Иваныч пришел в восторженное состояние.

– Вот это прекрасно! очень хорошо! Так мы и устроим. Ну, так пожалуйста… – Но ему стало совестно все говорить о себе, и он стал расспрашивать г-на Chevalier о его семействе и делах. Сергей Петрович, вернувшись в комнату, казалось, не одобрял обращения своего батюшки, он замечал неудовольствие хозяина и напомнил о бане. Но Петр Иваныч был заинтересован вопросом о том, как могла французская гостиница идти в Москве в пятьдесят шестом году и как проводила свое время m-me Chevalier. Наконец сам хозяин поклонился и спросил, не прикажут ли чего?

– Будем пить чай, Наташа. Да? Так чаю, пожалуйста, а мы еще поговорим с вами, мой любезный monsieur. Какой славный человек!

– А в баню папа?

– Ах, да, так не надобно чаю. – Так что единственный результат беседы с новоприезжим был отнят у хозяина. Зато Петр Иваныч был теперь горд и счастлив своим устройством. Ямщики, пришедшие просить на водку, расстроили его было тем, что у Сережи не было мелочи, и Петр Иваныч хотел было опять посылать за хозяином, но счастливая мысль, что не ему одному надо быть веселым этот вечер, вывела его из затруднения. Он взял две трехрублевых бумажки и, вжав в руку одному ямщику одну бумажку, сказал: «Вот вам» (Петр Иваныч имел привычку говорить вы всем без исключения, кроме членов своего семейства). «А вот вам», – сказал он, передавая другому ямщику бумажку из ладони в ладонь, вроде того, как это делают, платя докторам за визиты. После обделки всех этих дел его повезли в баню.

Соня, как сидела на диване, подставила руку под голову и засмеялась.

– Ах, как хорошо, мама! Ах, как хорошо! – Потом она положила ноги на диван, повытянулась, поправилась и так и заснула крепким неслышным сном здоровой восемнадцатилетней девушки после полутора месяцев дороги. Наталья Николаевна, все еще разбиравшаяся в своей спальне, услыхала, верно, своим материнским ухом, что Соня не шевелится, и вышла взглянуть. Она взяла подушку и, подняв своей большой белой рукой раскрасневшуюся спутанную голову девушки, положила ее на подушку. Соня глубоко, глубоко вздохнула, повела плечами и положила свою голову на подушку, не сказав merci, как будто это само собой так сделалось.

– Не на ту, не на ту, Гавриловна, Катя, – тотчас же заговорила Наталья Николаевна, обращаясь к девушкам, стелившим постель, и одной рукой, как будто мимоходом, оправляя взбившиеся волосы дочери. Не останавливаясь и не торопясь, Наталья Николаевна убиралась, и к приезду мужа и сына все было готово: сундуков уж не было в комнатах; в спальне Пьера все было так же, как было десятки лет в Иркутске: халат, трубка, табакерка, вода с сахаром, Евангелие, которое он читал на ночь, и даже образок прилип как-то над кроватью на пышных обоях комнат Шевалье, который не употреблял этого украшения, но которое явилось в этот вечер во всех комнатах третьего отделения гостиницы.

Наталья Николаевна, убравшись, оправила свои, несмотря на дорогу, чистые воротнички и рукавчики, причесалась и села против стола. Ее прекрасные черные глаза устремились куда-то далеко; она смотрела и отдыхала. Она, казалось, отдыхала не от одного раскладыванья, не от одной дороги, не от одних тяжелых годов – она отдыхала, казалось, от целой жизни, и та даль, в которую она смотрела, на которой представлялись ей живые любимые лица, и была тот отдых, которого она желала. Был ли это подвиг любви, который она совершила для своего мужа, та ли любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря, или это была особенность ее характера, – только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то положила всю себя в жизнь и что ничего от нее не осталось. Осталось достойное уважения что-то прекрасное и грустное, как воспоминание, как лунный свет.

Нельзя было себе представить ее иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно, или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она спотыкнулась, или забыла бы высморкаться – этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно. Отчего это так было – не знаю, но всякое ее движение было величавость, грация, милость для всех тех, которые могли пользоваться ее видом…


Sie pflegen und weben
Himmlische Rosen ins irdische Leben.

Она знала этот стих и любила его, но не руководилась им. Вся натура ее была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетением невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась. Она поехала за мужем в Сибирь только потому, что она его любила; она не думала о том, что она может сделать для него, и невольно делала все: стелила ему постель, укладывала его вещи, готовила обед и чай, а главное, была всегда там, где он был, и больше счастия ни одна женщина не могла бы дать своему мужу.

В гостиной кипел самовар на круглом столе. Перед ним сидела Наталья Николаевна. Соня морщилась и улыбалась под рукой матери, щекотавшей ее, когда отец и сын с сморщенными оконечностями пальцев и лоснящимися щеками и лбами (у отца особенно блестела лысина), с распушившимися белыми и черными волосами и сияющими лицами вошли в комнату.

– Светлее стало, как вы вошли, – сказала Наталья Николаевна. – Батюшки, как бел!

Она говорила это десятки лет каждую субботу, и каждую субботу Пьер испытывал при этом застенчивость и удовольствие. Они сели за стол, запахло чаем, трубкой, заговорили голоса родителей, детей и слуг, которые в той же комнате получили свои чашки. Вспоминали смешное, случившееся дорогой, восхищались прической Сони, смеялись. Географически все они были перенесены за пять тысяч верст, в совсем другую, чуждую среду, но нравственно они этот вечер еще были дома, теми же самыми, какими сделала их особенная, долгая, уединенная семейная жизнь. Того уж не будет завтра.

Петр Иваныч подсел к самовару и закурил свою трубку. Он не весел был.

– Ну, вот мы и приехали, – сказал он, – и я рад, что мы нынче никого не увидим; этот вечер еще последний проведем в семействе… – И он запил эти слова большим глотком чаю.

– Отчего же последний, Пьер?

– Отчего? Оттого, что орлята выучились летать, им самим нужно вить свои гнезда, и отсюда они полетят каждый в свою сторону…

– Вот пустяки, – сказала Соня, принимая у него стакан и улыбаясь, как она всему улыбалась, – старое гнездо отлично.

– Старое гнездо – печальное гнездо, старик не умел свить его, – он попал в клетку, в клетке вывел детей, и выпустили его тогда, как уж крылья его плохо носить стали. Нет, орлятам надо свить себе гнездо выше, счастливее, ближе к солнцу; затем они его дети, чтоб пример послужил им; а старый, пока не ослепнет, будет глядеть, а ослепнет, будет слушать… Налей рому, еще, еще… довольно.

– Посмотрим, кто кого оставит, – отвечала Соня, бегло взглянув на мать, как будто ей совестно было говорить при ней, – посмотрим, кто кого оставит, – продолжала она. – За себя я не боюсь и за Сережу тоже! (Сережа ходил по комнате и размышлял о том, как ему завтра заказать платье – самому пойти или послать за портным; его не интересовал разговор Сони с отцом…) – Соня засмеялась.

– Что ты? Что? – спросил отец.

– Ты моложе нас, папа. Гораздо, право, – сказала она и опять засмеялась.

– Каково! – сказал старик, и строгие морщины его сложились в нежную и вместе презрительную улыбку.

Наталья Николаевна наклонилась из-за самовара, который мешал ей видеть мужа.

– Правда Сонина! тебе все еще шестнадцать лет, Пьер. Сережа моложе чувствами, но душой ты моложе его. Что он сделает, я могу предвидеть, но ты еще можешь удивить меня.

Сознавался ли он в справедливости этого замечания, или, польщенный им, он не знал, что отвечать, старик молча курил, запивал чаем и только блестел глазами. Сережа же, с свойственным эгоизмом молодости, теперь только заинтересованный тем, что сказали об нем, вступил в разговор и подтвердил то, что он действительно стар, что приезд в Москву и новая жизнь, которая открывается перед ним, нисколько не радует его, что он спокойно обдумывает и предусматривает будущее.

– Все-таки последний вечер, – повторил Петр Иваныч. – Завтра уж того не будет… – И он еще подлил себе рому. И долго он еще сидел за чайным столом с таким видом, как будто многое ему хотелось сказать, да некому было слушать. Он подвинул было к себе ром, но дочь потихоньку унесла бутылку.

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Лев Николаевич Толстой
Декабристы
Роман

Глава I

Это было недавно,1
На этих страницах Толстой дает общую характеристику эпохи. Используя необычный синтаксический период в 698 слов, писатель стремится, по словам А. В. Чичерина, «…обнять и связать в одно целое беспорядочное и бурное течение русской жизни…» (А. В. Чичерин. Возникновение романа-эпопеи. М., «Советский писатель», 1975, с. 128). Весь этот фрагмент (начало гл. 1) проникнут авторской иронией и полон намеков на лица и события, требующие расшифровки.

В царствование Александра II, в наше время – время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д., и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота и белокаменная Москва встречала и поздравляла,2
…Москва встречала и поздравляла… – 17 февраля 1856 г. в Москве состоялась торжественная встреча севастопольских моряков, во время которой им подносили хлеб-соль на серебряном блюде.

С этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги. Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе3
…Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе… – Здесь имеются в виду камер-фрейлина А. Д. Блудова и фрейлина А. Ф. Тютчева, разделявшие настроения славянофильских кругов, мечтавших о захвате Константинополя и молебне в Софийском соборе.

И чувствительнейшую для отечества потерю двух великих людей4
…потерю двух великих людей… – «Один великий человек»– А. Н. Карамзин, командовал полком, погиб в Малой Валахии в 1854 г. «Другой великий человек» – M. H. Вьельгорский, был председателем комиссии, наблюдавшей за провиантом и госпиталями в Севастополе. Умер от тифа в ноябре 1855 г.

Погибших во время войны (одного, увлекшегося желанием как можно скорее отслужить молебен в упомянутом соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях два эскадрона гусар, и другого, неоцененного человека, раздававшего чай, чужие деньги и простыни раненым и не кравшего ни того, ни другого); в то время, когда со всех сторон, во всех отраслях человеческой деятельности, в России, как грибы, вырастали великие люди – полководцы, администраторы, экономисты, писатели, ораторы и просто великие люди без особого призвания и цели. В то время, когда на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение,5
…на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение… – 26 ноября 1858 г. в Москве был торжественно отмечен 50-летний юбилей театральной деятельности знаменитого русского актера М. С. Щепкина. На обеде К. С. Аксаков провозгласил тост «в честь общественного мнения».

Начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника;6
…укротительные меры против красноречия целовальника… – Под целовальником подразумевается откупщик-миллионер В. А. Кокорев, после речи которого 15 января 1858 г. правительство запретило обеды с речами.

Когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, – журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием,7
…журналы, развивающие европейские начали на европейской почве, но с русским миросозерцанием… – Имеется в виду «Русский вестник», издаваемый Катковым.

И журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов,8
…когда появилось вдруг столько журналов… – Резкое увеличение периодических изданий в 60-е годы в России было характерной чертой эпохи. Вот несколько красноречивых цифр о количестве новых изданий по годам: в 1856 г. – 10, в 1857 г. – 22, в 1838 р.– 32, в 1859 г. – 38, в 1860 г. – 43. Среди перечисленных Толстым названий журналов в действительности не было «Наблюдателя» и «Звезды». Под «Вестником», «Словом» и «Беседой», видимо, следует понимать «Русский вестник», «Русское слово» и «Русскую беседу».

Что, казалось, все названия были исчерпаны: и «Вестник», и «Слово», и «Беседа», и «Наблюдатель», и «Звезда», и «Орел» и много других, и, несмотря на то, все являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна;9
…наука бывает народна и не бывает народна… – Речь идет о полемике «Русской беседы» с «Московскими ведомостями» в 1856 г.

И бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников10
…художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников… – Имеются в виду Фет, Тургенев, Гончаров и Салтыков-Щедрин.

В то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в двенадцатом году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в пятьдесят шестом году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа! Как тот француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что, кто не жил в пятьдесят шестом году в России, тот не знает, что такое жизнь. Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и пожал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе и, для того чтоб узнать от него подробности войны, рассказывали ему свои чувствования. Поэтому пишущий эти строки может оценить то великое, незабвенное время. Но не в том дело.

В это самое время два возка и сани стояли у подъезда лучшей московской гостиницы. Молодой человек вбежал в двери узнать о квартире. Старик сидел в возке с двумя дамами и говорил о том, каков был Кузнецкий мост при французе. Это было продолжение разговора, начавшегося при въезде в Москву, и теперь старик с белой бородой, в распахнутой шубе, спокойно продолжал свою беседу в возке так, как будто он намеревался ночевать в нем. Жена и дочь слушали, но поглядывали на дверь не без нетерпения. Молодой человек вышел из двери с швейцаром и нумерным.

– Ну что, Сергей? – спросила мать, выставляя на свет фонаря свое изнуренное лицо.

Потому ли, что это была его привычка, или для того, чтоб швейцар не принял его по полушубку за лакея, Сергей ответил по-французски, что есть комнаты, и отворил дверцы. Старик взглянул на мгновенье на сына и снова обратился в темную глубь возка, как будто остальное до него не касалось:

– Театра еще не было.

– Пьер! – сказала жена, подбирая салоп, но он продолжал:

– Madame Шальме была на Тверской…

В глубине возка раздался молодой, звонкий смех.

– Папа, выходи – ты так заговорился.

Старик как будто теперь только хватился, что они приехали, и оглянулся.

– Выходи же.

Он надвинул шапку и покорно полез из двери. Швейцар принял его под руку, но, убедившись, что старик еще очень хорошо ходит, он тотчас же предложил свои услуги даме. Наталья Николаевна, жена, и по собольему салопу, и по тому, как долго вылезала, и по тому, как тяжело легла ему на руку, и по тому, как прямо, не оглядываясь, опершись на руку сына, пошла на крыльцо, показалась ему очень значительною. Барышню от девушек, которые повылезли из другого возка, он даже не отличил: так же, как и они, она несла узелок и трубку и шла сзади. Только по смеху и тому, что она назвала старика отцом, он узнал ее.

– Не туда, папа, направо, – сказала она, останавливая его за рукав тулупа. – Направо.

И на лестнице из-за стука шагов, дверей и тяжелого дыхания пожилой дамы раздался тот же смех, который слышался в возке, который, когда кто слышал, непременно думал: вот славно смеется, завидно даже.

Сын Сергей занимался устройством всех материальных условий в дороге, и занимался этим хотя и без знания, но с свойственной двадцати пяти годам энергией и самоудовлетворяющей деятельностью. Раз двадцать, по крайней мере, и, кажется, без особенно важных причин он в одном пальто сбежал вниз к саням и вбежал опять наверх, подрагивая от холода и через две и три ступеньки шагая своими молодыми длинными ногами. Наталья Николаевна просила его не простудиться, но он уверял, что ничего, и все отдавал приказания, хлопал дверьми, ходил, и когда, казалось, уж дело стояло за одними слугами и мужиками, он несколько раз обошел все комнаты, выходя из гостиной в одну дверь и входя в другую, и все отыскивал, что бы еще сделать.

– Что ж, папа, поедешь в баню? Узнать? – спросил он.

Папа находился в задумчивости, и казалось, вовсе не отдавал себе отчета в том, где он находился. Он не скоро ответил. Он слышал слова и не понимал. Вдруг он понял.

– Да, да, да; узнай, пожалуйста, у Каменного моста.

Глава семейства торопливым, взволнованным шагом обошел комнаты и сел на кресло.

– Ну, теперь надо решить, что делать, устраиваться, – сказал он. – Помогайте, дети, живо! молодцами! таскайте, устанавливайте, а завтра пошлем записочку и Сережу к сестре Марье Ивановне, к Никитиным, или сами поедем. Так, Наташа? А теперь устраиваться.

– Завтра воскресенье; надеюсь, прежде всего, ты поедешь к обедне, Pierre? – сказала жена, на коленях стоя перед сундуком и отпирая его.

– И то, воскресенье! Непременно все поедем в Успенский собор. Этим начнется наше возвращение. Боже мой! Когда я вспомню тот день, когда я в последний раз был в Успенском соборе… помнишь, Наташа? Но не в том дело.

И глава семейства быстро встал с кресла, на которое только что сел.

– А теперь надо устраиваться.

И он, ничего не делая, ходил из одной комнаты в другую.

– Что ж, будем чай пить? или устала, хочешь отдохнуть?

– Да, да, – отвечала жена, доставая что-то из сундука, – ведь ты хотел в баню.

– Да… в мое время были у Каменного моста. Сережа, поди же узнай, есть ли еще бани у Каменного моста. Вот эту комнату займу я с Сережей. Сережа! хорошо тебе тут будет?

Но Сережа пошел узнать о банях.

– Нет, все нехорошо, – продолжал он, – у тебя не будет хода прямо в гостиную. Как ты думаешь, Наташа?

– Ты успокойся, Pierre, все это устроится, – отвечала Наташа из другой комнаты, в которую мужики вносили вещи. Но Pierre находился под влиянием восторженного состояния, произведенного приездом на место.

– Ты смотри Сережины вещи не смешай; вот его лыжи бросили в гостиной… – И он сам поднял их и особенно осторожно, как будто от этого зависел весь будущий порядок помещенья, поставил их к притолоке и прижал к ней. Но лыжи не приклеились и, только что Pierre отошел от них, с грохотом упали поперек двери. Наталья Николаевна поморщилась и вздрогнула, но, увидав причину паденья, сказала:

– Соня, подними, мой друг.

– Подними, мой друг, – повторил муж, – а я пойду к хозяину; иначе не устроитесь; надо обо всем переговорить.

– Лучше за ним послать, Pierre. Зачем ты беспокоишься?

Pierre согласился.

– Соня, позови этого… как бишь? Monsieur Cavalier, пожалуйста; скажи, что мы хотим обо всем переговорить.

– Шевалье, папа, – сказала Соня и приготовилась идти.

– Не ходи сама, пошли человека.

Покуда человек ходил за хозяином, Pierre употребил свой досуг на то, чтобы под предлогом содействия своей супруге смять ей какую-то одежду, и на то, чтобы спотыкнуться на опорожненный ящик. Удержавшись рукой за стену, декабрист с улыбкой оглянулся. Жена, казалось, была так занята, что не заметила; но Соня глядела на него такими смеющимися глазами, что казалось, ожидала позволения посмеяться. Он охотно дал ей это позволенье, рассмеявшись сам таким добродушным смехом, что все бывшие в комнате, от жены до девушки и мужика, рассмеялись. Этот смех еще более воодушевил старца; он нашел, что диван в комнате жены и дочери стоит для них неудобно, несмотря на то, что они утверждали противное, прося его успокоиться. В то самое время, как он собственноручно пытался с мужиком перетащить эту мебель, вошел в комнату хозяин-француз.

– Вы меня спрашивали, – сказал хозяин строго и, в доказательство своего, ежели не презрения, то равнодушия, достал медленно свой платок, медленно развернул и медленно высморкался.

– Да, мой любезный друг, – сказал Петр Иванович, наступая на него, – вот видите ли, мы сами не знаем, сколько здесь пробудем, я и жена моя… – И Петр Иваныч, имевший слабость в каждом человеке видеть ближнего, начал рассказывать свои обстоятельства и планы.

Г-н Chevalier не разделял такого взгляда на людей и не интересовался сведениями, сообщенными Петром Иванычем; но хороший французский язык, которым говорил Петр Иваныч: (французский язык, как известно, есть нечто вроде чина в России), и барские приемы заставили его повысить несколько мнение о новоприезжих.

– Чем могу я служить вам? – спросил он.

Вопрос этот не затруднил Петра Иваныча. Он выразил желанье иметь комнаты, чай, самовар, ужин, обед, пищу для прислуги – одним словом, те вещи, для которых и существуют гостиницы, и когда г-н Chevalier, удивленный невинностью старичка, полагавшего, должно быть, что он находится в Трухменской степи, или полагавшего, что все эти вещи ему будут отпускаться даром, объявил, что все это можно иметь, Петр Иваныч пришел в восторженное состояние.

– Вот это прекрасно! очень хорошо! Так мы и устроим. Ну, так пожалуйста… – Но ему стало совестно все говорить о себе, и он стал расспрашивать г-на Chevalier о его семействе и делах. Сергей Петрович, вернувшись в комнату, казалось, не одобрял обращения своего батюшки, он замечал неудовольствие хозяина и напомнил о бане. Но Петр Иваныч был заинтересован вопросом о том, как могла французская гостиница идти в Москве в пятьдесят шестом году и как проводила свое время m-me Chevalier. Наконец сам хозяин поклонился и спросил, не прикажут ли чего?

– Будем пить чай, Наташа. Да? Так чаю, пожалуйста, а мы еще поговорим с вами, мой любезный monsieur. Какой славный человек!

– А в баню папа?

– Ах, да, так не надобно чаю. – Так что единственный результат беседы с новоприезжим был отнят у хозяина. Зато Петр Иваныч был теперь горд и счастлив своим устройством. Ямщики, пришедшие просить на водку, расстроили его было тем, что у Сережи не было мелочи, и Петр Иваныч хотел было опять посылать за хозяином, но счастливая мысль, что не ему одному надо быть веселым этот вечер, вывела его из затруднения. Он взял две трехрублевых бумажки и, вжав в руку одному ямщику одну бумажку, сказал: «Вот вам» (Петр Иваныч имел привычку говорить вы всем без исключения, кроме членов своего семейства). «А вот вам», – сказал он, передавая другому ямщику бумажку из ладони в ладонь, вроде того, как это делают, платя докторам за визиты. После обделки всех этих дел его повезли в баню.

Соня, как сидела на диване, подставила руку под голову и засмеялась.

– Ах, как хорошо, мама! Ах, как хорошо! – Потом она положила ноги на диван, повытянулась, поправилась и так и заснула крепким неслышным сном здоровой восемнадцатилетней девушки после полутора месяцев дороги. Наталья Николаевна, все еще разбиравшаяся в своей спальне, услыхала, верно, своим материнским ухом, что Соня не шевелится, и вышла взглянуть. Она взяла подушку и, подняв своей большой белой рукой раскрасневшуюся спутанную голову девушки, положила ее на подушку. Соня глубоко, глубоко вздохнула, повела плечами и положила свою голову на подушку, не сказав merci, как будто это само собой так сделалось.

– Не на ту, не на ту, Гавриловна, Катя, – тотчас же заговорила Наталья Николаевна, обращаясь к девушкам, стелившим постель, и одной рукой, как будто мимоходом, оправляя взбившиеся волосы дочери. Не останавливаясь и не торопясь, Наталья Николаевна убиралась, и к приезду мужа и сына все было готово: сундуков уж не было в комнатах; в спальне Пьера все было так же, как было десятки лет в Иркутске: халат, трубка, табакерка, вода с сахаром, Евангелие, которое он читал на ночь, и даже образок прилип как-то над кроватью на пышных обоях комнат Шевалье, который не употреблял этого украшения, но которое явилось в этот вечер во всех комнатах третьего отделения гостиницы.

Наталья Николаевна, убравшись, оправила свои, несмотря на дорогу, чистые воротнички и рукавчики, причесалась и села против стола. Ее прекрасные черные глаза устремились куда-то далеко; она смотрела и отдыхала. Она, казалось, отдыхала не от одного раскладыванья, не от одной дороги, не от одних тяжелых годов – она отдыхала, казалось, от целой жизни, и та даль, в которую она смотрела, на которой представлялись ей живые любимые лица, и была тот отдых, которого она желала. Был ли это подвиг любви, который она совершила для своего мужа, та ли любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря, или это была особенность ее характера, – только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то положила всю себя в жизнь и что ничего от нее не осталось. Осталось достойное уважения что-то прекрасное и грустное, как воспоминание, как лунный свет.

Нельзя было себе представить ее иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно, или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она спотыкнулась, или забыла бы высморкаться – этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно. Отчего это так было – не знаю, но всякое ее движение было величавость, грация, милость для всех тех, которые могли пользоваться ее видом…


Sie pflegen und weben
Himmlische Rosen ins irdische Leben.11
«Sie pjlegen und weben // Himmlische Rosen ins irdische Leben» (Они лелеют и вплетают небесные розы в земную жизнь (нем.) ). – Несколько измененные две строки из стихотворения Ф. Шиллера «Доблесть женщины».

Она знала этот стих и любила его, но не руководилась им. Вся натура ее была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетением невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась. Она поехала за мужем в Сибирь только потому, что она его любила; она не думала о том, что она может сделать для него, и невольно делала все: стелила ему постель, укладывала его вещи, готовила обед и чай, а главное, была всегда там, где он был, и больше счастия ни одна женщина не могла бы дать своему мужу.

В гостиной кипел самовар на круглом столе. Перед ним сидела Наталья Николаевна. Соня морщилась и улыбалась под рукой матери, щекотавшей ее, когда отец и сын с сморщенными оконечностями пальцев и лоснящимися щеками и лбами (у отца особенно блестела лысина), с распушившимися белыми и черными волосами и сияющими лицами вошли в комнату.

– Светлее стало, как вы вошли, – сказала Наталья Николаевна. – Батюшки, как бел!

Она говорила это десятки лет каждую субботу, и каждую субботу Пьер испытывал при этом застенчивость и удовольствие. Они сели за стол, запахло чаем, трубкой, заговорили голоса родителей, детей и слуг, которые в той же комнате получили свои чашки. Вспоминали смешное, случившееся дорогой, восхищались прической Сони, смеялись. Географически все они были перенесены за пять тысяч верст, в совсем другую, чуждую среду, но нравственно они этот вечер еще были дома, теми же самыми, какими сделала их особенная, долгая, уединенная семейная жизнь. Того уж не будет завтра.

Петр Иваныч подсел к самовару и закурил свою трубку. Он не весел был.

– Ну, вот мы и приехали, – сказал он, – и я рад, что мы нынче никого не увидим; этот вечер еще последний проведем в семействе… – И он запил эти слова большим глотком чаю.

– Отчего же последний, Пьер?

– Отчего? Оттого, что орлята выучились летать, им самим нужно вить свои гнезда, и отсюда они полетят каждый в свою сторону…

– Вот пустяки, – сказала Соня, принимая у него стакан и улыбаясь, как она всему улыбалась, – старое гнездо отлично.

– Старое гнездо – печальное гнездо, старик не умел свить его, – он попал в клетку, в клетке вывел детей, и выпустили его тогда, как уж крылья его плохо носить стали. Нет, орлятам надо свить себе гнездо выше, счастливее, ближе к солнцу; затем они его дети, чтоб пример послужил им; а старый, пока не ослепнет, будет глядеть, а ослепнет, будет слушать… Налей рому, еще, еще… довольно.

– Посмотрим, кто кого оставит, – отвечала Соня, бегло взглянув на мать, как будто ей совестно было говорить при ней, – посмотрим, кто кого оставит, – продолжала она. – За себя я не боюсь и за Сережу тоже! (Сережа ходил по комнате и размышлял о том, как ему завтра заказать платье – самому пойти или послать за портным; его не интересовал разговор Сони с отцом…) – Соня засмеялась.

– Что ты? Что? – спросил отец.

– Ты моложе нас, папа. Гораздо, право, – сказала она и опять засмеялась.

– Каково! – сказал старик, и строгие морщины его сложились в нежную и вместе презрительную улыбку.

Наталья Николаевна наклонилась из-за самовара, который мешал ей видеть мужа.

– Правда Сонина! тебе все еще шестнадцать лет, Пьер. Сережа моложе чувствами, но душой ты моложе его. Что он сделает, я могу предвидеть, но ты еще можешь удивить меня.

Сознавался ли он в справедливости этого замечания, или, польщенный им, он не знал, что отвечать, старик молча курил, запивал чаем и только блестел глазами. Сережа же, с свойственным эгоизмом молодости, теперь только заинтересованный тем, что сказали об нем, вступил в разговор и подтвердил то, что он действительно стар, что приезд в Москву и новая жизнь, которая открывается перед ним, нисколько не радует его, что он спокойно обдумывает и предусматривает будущее.

– Все-таки последний вечер, – повторил Петр Иваныч. – Завтра уж того не будет… – И он еще подлил себе рому. И долго он еще сидел за чайным столом с таким видом, как будто многое ему хотелось сказать, да некому было слушать. Он подвинул было к себе ром, но дочь потихоньку унесла бутылку.