Воспоминания о жизни в деревне. Народный журнал Жизнь в деревне мне мальчику была наслаждением


- У бабушки - 2 - 3 - На природе - 2 - Московская жизнь - 2 - 3 - Первые успехи в живописи - 2 - Учитель Петр Афанасьевич - 2 - 3 - Поступление в МУЖВЗ - 2 - Профессор Е.С.Сорокин - 2 - С.И.Мамонтов - Работа в императорских театрах - 2 - Михаил Врубель - 2 - 3 - Алексей Саврасов - 2 - Воспоминания детства - Мои предшественники - Илларион Прянишников - Евграф Сорокин - Василий Перов - Алексей Саврасов - Василий Поленов - Поездка в Академию Художеств - Ответы на вопросы о жизни и творчестве - 2 - Валентин Серов - Фёдор Шаляпин - Советы Коровина - Коровин об искусстве - 2




Конст.Коровин, 1893

Надо возвращаться домой. Отец сказал мне: «Ступай на охоту», а мать чуть не плакала, говоря: «Разве молено это, он еще мальчик». Это я-то. Я утку застрелил. Да я сейчас эту реку переплыву, когда хотите. Чего она боится. Говорит: «Зайдет в чащуру». Да я вылезу, я охотник, я утку застрелил.
И я шел домой гордо. А через плечо я нес перевешенную утку.
Когда пришел домой, было торжество. Отец сказал: «Молодец» - и поцеловал меня, а мать сказала: «Доведет этот вздор до того, что он заблудится и пропадет...»
- Ты разве не видишь, - говорила мать отцу, - что он ищет мыс Доброй Надежды. Эх, - сказала она, - где мыс этот... Ты разве не видишь, что Костя всегда будет искать этот мыс. Это же нельзя. Он не понимает жизнь, как есть, он все хочет идти туда, туда. Разве это можно. Смотри, он ничему не учится.
Каждый день я ходил с приятелями на охоту. Главным-то образом все, чтоб подальше, увидать новые места, все новые и новые. И вот как-то раз далеко мы ушли краем большого леса. Товарищи мои взяли с собой плетеную корзинку, залезали в реку, подставляли ее к прибрежным кустам в воде, хлопали ногой, как бы выгоняя рыбу из кустов, поднимали корзинку, и туда попадались маленькие рыбешки. Но раз всплеснулась большая рыба, и в корзинке лежали два темных больших налима. Это было удивленье. Мы взяли котелок, который был для чая, сделали костер и сварили налимов. Была уха. «Вот как жить-то надо», - подумал я. А Игнашка говорит мне:
- Посмотри-ка, вон видишь, с краю леса стоит маленькая избушка. Действительно, когда мы подошли, была маленькая, пустая избушка с дверью и маленькое сбоку окно - со стеклом. Мы ходили у избушки и потом толкнули дверь. Дверь отворилась. Там никого не было. Земляной пол. Избушка низенькая, так что человек взрослый достанет до потолка головой. А нам - в самый раз. Ну что это за избушка, красота. Наверху солома, маленькая печка кирпичная. Сейчас же зажгли хворост. Замечательно. Тепло. Вот мыс Доброй Надежды. Сюда я перееду жить...
И до того мы топили печку, что в избушке было невыносимо жарко. Отворили дверь, время было осеннее. Уже смеркалось. Снаружи все посинело.
Были сумерки. Лес, стоящий около, был огромный. Тишина...
И вдруг сделалось страшно. Как-то одиноко, сиротливо. В избушке темно, и круглый месяц вышел сбоку над лесом. Думаю: «Моя мать уехала в Москву, не будет беспокоиться. Чуть свет уйдем отсюда». Очень уж хорошо здесь в избушке. Ну прямо замечательно. Как трещат кузнечики, кругом тишина, высокие травы и темный лес. Огромные сосны дремлют в синем небе, на котором уж показались звезды. Все замирает. Странный звук вдали у реки, как будто кто-то дует в бутылку: ву-у, ву-у...
Игнашка говорит:
- Это лесовик. Ничего, мы ему покажем.
А что-то жутко... Лес темнеет. Стволы сосен осветились таинственно луной. Печка погасла. Выйти за хворостом боимся. Дверь заперли. Ручку двери завязали поясами от рубашек к костылю, чтоб нельзя было дверь отворить в случае лесовик придет. Баба-Яга еще есть, это такая гадость.
Мы примолкли и смотрим в маленькое окошко. И вдруг мы видим каких-то огромных лошадей с белой грудью, огромными головами, идут... и резко остановились и смотрят. Эти огромные чудовища, с рогами, как ветви деревьев, были освещены луной. Они были так громадны, что мы все замерли в страхе. И молчали... Они ровно ходили на тоненьких ногах Зад их опущен был книзу. Их - восемь.
- Это лоси... - сказал шепотом Игнашка.
Мы, не отрываясь, смотрели на них. И в голову не пришло, чтоб стрельнуть в этих чудовищных зверей. Глаза у них были большие, и один лось близко подошел к окну. Белая грудь его светилась, как снег под луной. Вдруг они сразу бросились и пропали. Мы слышали треск их ног, как будто бы разгрызали орехи. Вот так штука...

Школа. Впечатления от московской и деревенской жизни

Жизнь в деревне мне, мальчику, была наслаждением. Казалось, что нет и не может быть лучше моей жизни. Целый день я в лесу, в каких-то песчаных оврагах, где высокие травы и огромные ели упали в речке. Там я с товарищами выкопал себе в обрыве дом, за ветвями упавших елей. Какой дом! Желтые стены из песка, потолок мы укрепили палками, постелили ветви елей, сделали, как звери, логовище, печку, провели трубу, ловили рыбу, достали сковородку, жарили эту рыбу вместе с крыжовником, который воровали в саду. Собака была уже не одна, Дружок, а четыре Целых. Собаки замечательные. Сторожили нас, и собакам казалось, как и нам, что это самая лучшая жизнь, какая только может быть, за что можно восхвалять и благодарить создателя. Что за жизнь! Купанье в реке; каких зверей видели мы, таких и нет. Пушкин сказал верно: «Там на неведомых Дорожках следы невиданных зверей...» Был барсук, но мы-то не знали, что барсук: какой-то особенный большой поросенок. Собаки гнали его, и мы бежали, хотелось поймать, приучить его, чтоб вместе жил. Но не поймали - Убежал. Прямо ушел в землю, пропал. Чудесна жизнь...

Работы Коровина поражают какой-то ни на кого непохожестью: мазок, цвета, выбор композиции. Захотелось узнать как можно больше о художнике. Из книги Константина Коровина «Моя жизнь» я выбрала некоторое количество цитат периода его юности (до поступления в Московское училище живописи, ваяния и зодчества), которые, как мне кажется, рассказывают о формировании художника.

Коровин очень любил природу, детство его прошло в доме родителей на Рогожской заставе и в деревне, где художник проводил лето.


Валентин Серов, портрет Константина Коровина, 1891



«Также я любил смотреть, когда у матери моей на столе лежали коробочки с разными красками. Такие хорошенькие коробочки и печатные краски, разноцветные. И она, разводя их на тарелке, кистью рисовала в альбом такие хорошенькие картинки - зиму, море, - такие, что я улетал куда-то в райские края. Отец мой тоже рисовал карандашом. Очень хорошо, говорили все - и Каменев, и Прянишников. Но мне больше нравилось, как рисовала мать.»


Ранняя весна, 1870

«Приходит доктор Плосковицкий. Я был рад всегда его видеть. Он прописывает мне лекарства: пилюли в таких хорошеньких коробочках, с картинками. Такие картинки, что так никто не нарисует, думал я. … Такие там горы, елки, беседки. Мне сказала Таня, что недалеко за Москвой такие растут. И я подумал: как только выздоровлю, уйду туда жить. Там мыс Доброй Надежды.»


Последний снег, 1870

«Зима. Сад был весь в инее от мороза. Я смотрел: действительно, это было так хорошо - все белое, пушистое. Что-то родное, свежее и чистое. Зима.
А потом мать рисовала эту зиму. Но не выходило. Там были узоры ветвей, покрытые снегом. Это очень трудно.
- Да, - согласилась мать со мной, - эти узоры трудно сделать.
Тогда я тоже начал рисовать, и ничего не выходило.»


Мостик, 1880

«Летом с отцом и матерью я довольно часто ездил под Москву, в Петровский парк, на дачу к тетке Алексеевой. Это была толстая женщина с красным лицом и темными глазами. Дача была нарядная, выкрашенная желтой краской, загородка тоже. Дача была в резных финтифлюшках; перед террасой была куртина цветов, а посередке железный крашеный журавль: подняв нос кверху пускал фонтан. И какие-то на столбах два ярких, ярких серебряных шара, в которых отражался сад. Дорожки, покрытые желтым песком, с бордюром - все это было похоже на бисквитный пирог. Хорошо было на даче у тетки, нарядно, но мне почему-то не нравилось. К огда надо было сворачивать с Петровского шоссе в аллею парка, то шоссе казалось далекой синей далью, и мне хотелось ехать не на дачу к тетке, а туда, в эту дальнюю синюю даль. И я думал: там, должно быть, мыс Доброй Надежды…
А у тетки на даче все раскрашено, даже пожарная бочка тоже желтая. Мне хотелось совсем другое видеть: там где-то есть леса, таинственные долины… И там, в лесу, стоит избушка - я бы ушел туда и стал бы один жить в избушке этой.»


Настурции, 1888

«Долго я ждал этого счастья (прим. Поездку в деревню) . Прошло лето, зима, и вот в один прекрасный день, когда только распустились березки, отец поехал со мной по железной дороге. Какая красота. Что видно в окно - леса, поля, - все в весне. И приехали в Большие Мытищи. С краю был дом - изба большая. Нам ее показала какая-то женщина и с ней мальчик Игнатка. До чего хорошо в избе: две деревянные комнаты, потом печка, двор, на дворе стоят две коровы и лошадь, маленькая собачка, замечательная, - все время лает. А как вышел на крыльцо, видишь большой синий лес. Блестят на солнце луга. Лес - Лосиный Остров, огромный. То есть так хорошо, что я никогда не видел. Вся Москва никуда не годится, такая красота…»


Мальвы, 1889

«За заворотом реки, через сосны, синела даль, и там большой был плес реки. Нет, не это мыс Доброй Надежды, а он там, где синяя даль. Поэтому я пойду непременно туда… там есть избушка, там буду жить. Ну что Москва, что дом наш рогожский с колоннами, что он стоит перед этими цветами - лиловыми султанами, которые стоят у ольхи…И эти ольхи зеленые отражаются в воде, как в зеркале, и там синее небо, а наверху, вдали, синеют далекие леса.»


В летнем домике, 1895

«Жизнь в деревне мне, мальчику, была наслаждением. Казалось, что нет и не может быть лучше моей жизни. Целый день я в лесу, в каких-то песчаных оврагах, где высокие травы и огромные ели упали в речке. Там я с товарищами выкопал себе в обрыве дом, за ветвями упавших елей. Какой дом! Желтые стены из песка, потолок мы укрепили палками, постелили ветви елей, сделали, как звери, логовище, печку, провели трубу, ловили рыбу вместе с крыжовником, который воровали в саду. Собака была уже не одна, Дружок, а четыре целых. Собаки замечательные. Сторожили нас, и собакам казалось, как и нам, что это самая лучшая жизнь, какая только может быть, за что можно восхвалять и благодарить Создателя. Что за жизнь! Купанье в реке; каких зверей видели мы, таких и нет. Пушкин сказал верно: «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей…»


Неудача, 1880

«Окружение, природа, созерцание ее было самым существенным в моем детстве. Природа захватывала всего меня, давала настроение, как если бы ее изменения были слиты с моей душой. Гроза, мрачная непогода, сумрак, бурные ночи - все впечатляло меня... Это было для моей жизни и чувств самое главное.»


Черный кот на подоконнике, 1902

«Писать с натуры - это совсем другое. И трудно было писать быстросменяемый мотив нависших туч перед грозой. Это так быстро менялось, что я не мог схватить даже цвета проходящего момента. Не выходило - и потому я стал писать просто солнце, серый день. Но это невероятно трудно. Немыслимо постигнуть всю мелкость рисунка природы. Например, мелкого леса. Как сделать этот весь бисер ветвей с листьями, эту траву в цветах…
Мучился ужасно. Я заметил, что в картине, которую видел, пишутся не близкие предметы природы, а как-то на расстоянии, и я тоже старался делать в общем. Это выходило легче.»


Летом, 1895

«Что может быть мерзей каменного тротуара с тумбами, пыль, какие-то дома, окна скучные. Не так живут. Надо же всем жить около леса, где речка, огород, частокол, корова, лошади, собаки. Там надо жить. Как глупо. Дивные реки России - какая красота. Какие дали, какие вечера, утро какое. Заря всегда сменяется, все для людей. Там надо жить. Сколько простора. А они - вот тут… где помойные ямы на дворах, все какие-то злые, озабоченные, все ищут денег да цепей - сказал я, вспомнив «Цыган» Пушкина. А я так любил Пушкина, все плакал читая его. Вот это был человек. Он же все сказал и сказал правду.»


Северная идилия, 1886

Башкирия д. Сахановка 1958-1968г.

Давно это было, в далеком 1958 году, именно в этом году, закончив первый класс общеобразовательной школы, я первый раз в своей жизни попал в деревню.

Сложные для всех были те послевоенные годы, приходилось просто выживать, родители работали по шесть дней в неделю. В выходные выращивали картошку, сажали какие-то овощи, выкармливали свиней, отец умудрялся выращивать даже просо, тут он был оригинальным, деревенское детство и несколько лет проживания в оккупированной Германии, многому его научили. Как бы то ни было, учитывая, что мама работала в бактериологической лаборатории, (иногда мясо на анализы приносили съедобное), а папа валял дома валенки, наша небольшая семья, папа, мама, я и младший брат, жили относительно сносно. Но оставлять меня на лето в городе было не очень разумно, я был довольно хулиганист, (однажды даже чуть не пожог барак в котором мы жили), и по этому требовал присмотра.

У папы в деревне, где он родился, жила его родная сестра, мужа у нее не было, она одна растила сына который был на пять лет старше меня, по деревенским меркам это уже был взрослый мужик способный выполнять определенную работу и уж тем более присматривать за таким оболтусом как я.
В общем меня срочно окрестили (к тому моменту я был «нехристь» и мама была против того что бы отправлять меня из дома в таком положении) и отвезли в деревню.

Деревня находилась в сорока километрах от города и в шести километрах от дороги, по которой можно было доехать на попутке, а вот шесть километров нужно было идти пешком по окраине леса. Для меня городского пацана это было приличное расстояние, деревенским же, как потом выяснилось, это расстоянием не считали, особенно летом. Первый же раз мне повезло, до деревни мы доехали в телеге, случайно оказавшейся попутной повозкой, запряженной лошадью. И это было в моей жизни то же первый раз.

Встретила нас тетя Валя радушно и даже с нескрываемой радостью, к тому времени я ее уже знал, несколько раз она приезжала по делам в город и ночевала у нас, с Сашкой мы подружились мгновенно, позднее я понял, городского жеманства в деревенских людях не было, особенно в пацанах.

Вот таким образом я впервые оказался в деревне, все последующие десять лет школьного обучения я почти все школьные каникулы проводил именно в деревне тети Вали. «Почти», потому что иногда по несколько недель за лето я проводил в пионерских лагерях, у отца была возможность доставать путевки, на производстве где он работал, его считали партийным активистом.
И все-таки большую часть летних каникул я проводил в деревне.

Деревня называлась Сахановкой и была большой, думаю что около ста дворов, к моему первому визиту, в ней было. Не сомневаюсь, до войны и позже в ней жило еще больше семей, а вот фамилий можно пересчитать по пальцам, самой распространенной был «клан» Бердинских, много семей носило фамилии Черновы, несколько семей были Зыковы и как то обособленно жили Вагины. Пожалуй, и все, стоит добавить, что все эти семьи были невообразимым, для меня, образом переплетены. Было бы интересно разобраться в этом смешении людей и семей, но в силу моей молодости, мне было это малоинтересно.

Располагалась Сахановка, одной улицей, в низине, между приличным пригорком, (скорее длинным и высоким холмом, поросшим мелким кустарником и травой) который называли «паскотиной» и очень глубоким оврагом, располагавшейся вдоль всей деревни с Севера на Юг. Тянулась деревня, километра два-три, в крайнем случае по оба конца деревни находилось по кладбищу. В северной части перед деревней стояла деревянная школа больше похожая на рубленый дом. Учительница там была одна, не помню ее имени, учила она до четвертого класса, все ученики, не зависимо от возраста, учились в одной комнате, после четвертого класса дети ходили в школу соседней деревне за пять километров. Иногда зимой, их возили туда на лошади, но чаще этот путь они преодолевали пешком. Позже, когда школу в нашей деревне закрыли, при соседней школе сделали интернат, малолетки там жили по недели, домой приходили только на выходные. В общем, деревенское обучение это полнейшая морока, до сих пор удивляюсь, ведь из этих школ выходили и очень грамотные ребята и девчата.

Не далеко от школы было приличное озеро, диаметром метров сорок, абсолютно круглой формы с конуса образным дном, глубину в центре которого некто не знал. Рассказывали, что мужики пытались смерить его глубину вожжами, но у них, ни чего не получилось, называли эти озера провалищами.
Их в округе было несколько, два находилось на «паскотине», одно совершенно сухое и глубокое, поросшее кустарником и черемухой, на дне конуса образной воронки лежали большие глыбы слюды, мы с удовольствием вырезали из нее всевозможные фигурки, но добраться до нее было сложно, это было глубоко, и откосы были очень крутыми. Второе было затоплено водой и почти полностью заилено, вода там была грязной и вонючей, из этого озера не пила даже скотина. Четвертое озеро было поглубже и вода в нем почище, находилось оно за южной околицей деревни и использовалось для водопоя многочисленных табунов пасущихся в округе, но купались там редко, в отличие от озера в северной части деревни.

Говорили что в этих местах много поземных рек, которые и размывали подземные «берега», образуя эти самые «провалища». Некоторые из них затапливались водой, а у некоторых обрушившийся свод перекрывал русло, и вода уходила в другую сторону, оставляя сухим большие воронки в земле. Насколько это верно, или это просто легенда, точно некто не знает, как не знает и того когда это было. Я в своей жизни такого больше не встречал негде.

С трех сторон деревню обступали смешанные леса, в них росли разные деревья, но в основном это были липы и дубы, были и березы, вязы и прочие лиственные деревья, поэтому во многих подворьях стояли улья, пчелы мед приносили прямо к домам, это было очень удобно. Когда то в этих лесах велись вырубки и эти места густо заросли малиной, деревенские с удовольствием и по многу ее собирали. Земляничными ягодами были усыпаны склоны «паскотины», а учитывая наличие вокруг каждого дома черемухи, ягоды жителям деревни хватало с избытком.
Почему то в деревенских огородах не приживались яблони, и очень мало сажалось овощей, большие, по сорок соток огороды засеивались картофелем и свеклой. Я это объяснить могу только трудностями с поливкой, вода в этих местах находилась очень глубоко, поэтому колодцев было не много и рыли их на дне того самого очень глубокого оврага, представляете с какими трудностями доставлялась питьевая вода. Насосов в те времена не было, как не было и электричества со всеми, привычными теперь, бытовыми удобствами.

Нужно отметить это не очень смущало жителей деревни, освещались керосиновыми лампами, не очень переживали о отсутствие радиоприемников, ну а телевизоров, в те времена, и в городе то не было.
Уклад жизни был выстроен по деревенским правилам, вставали с рассветом, ложились спать с закатом, к стати о воде, добраться до колодцев зимой, было практически не возможно, люди обеспечивали водой и себя и скотину, растапливая снег, его было всегда много, и он был исключительно чистым.

За оврагом, практически в середине деревни, находился конный двор, добраться до него можно было по дамбе насыпанный через овраг, каждой весной его размывало паводком, и его засыпали вновь. Иногда конный двор называли колхозным, я объясню почему. Ну, конный понятно, стоял целый ряд конюшен, лошадей было довольно много, наверное, больше пятидесяти, все они использовались для сельскохозяйственных нужд, каждое утро бригадир распределял их на работы. С их помощью вывозили с полей сонно, во время уборки на лошадях переворачивали волки пшеницы. Комбайнов в теперешнем виде тогда не было, отдельно трактором таскали косилку, которая косила и укладывала пшеницу в волоки, а потом, после сушки, тем же трактором таскали агрегат, который подбирал и молотил зерно. Из бункера этого агрегата зерно перегружалось или в машины или в мешки и на тех же лошадях свозилось к конному двору.
В том же месте было оборудовано, что-то типа тока, где привезенное зерно просеивалось и закладывалось в амбары на хранение, они находились тут же, наверное, это был уже колхозный двор. Часть зерна отвозилась и сдавалось на элеватор. То, что оставалось в амбарах, впоследствии, использовали на посев в следующем году, часть использовалась в качестве фуража, и часть раздавалась колхозникам в виде платы за трудодни.
Колхозники везли зерно на мельницы, мололи и целый год пекли из муки хлеб. Это о пшенице, но выдавали и рожь, ту тоже использовали в качестве фуража, запаривали и подкармливали скотину во дворах.

Хочется в этом месте рассказать о моем двоюродном брате, Сашке, почему то все, и я, в том числе называли его Шуркой.
Я уже писал, что этот подросток воспитывался без отца, тете Вали довольно трудно было его растить, в те времена и выживать то было не просто, перед ней стояла задача его просто прокормить. В учебе она ему помочь не могла вовсе, так как сама была неграмотна, в ведомостях вместо подписи ставила крестик. Живности особой у них не было, держали несколько овечек, да полтора десятка кур, очень редко выкармливали поросенка. И даже с этой живностью было трудно, овец надо было пасти, кур нужно было оберегать от лис и хорьков, поросенок требовал много корма.
В общем, Шурка жил сам по себе, в колхозе это понимали и давали какую то работу, основным занятием летом для него было присматривать за племенным колхозным жеребцом, его нужно было кормить, выгуливать, чистить и водить на озеро купать, работой жеребца не напрягали, так что Шурка вполне с ним справлялся. Сопутствующей нагрузкой Шурке было организовывать выпас лошадей по ночам, занимались, как правило, этим подростки, в «ночное» все шли с удовольствием.
И еще одна колхозная работа, которую с удовольствием выполнял мой брат, была объездка молодых лошадей, он должен был приучать их к седлу, а впоследствии и упряжи. Вся деревенская поцанва завидовала ему, делал он это мастерски, страх в нем отсутствовал вовсе, да и из взрослых за эту работу ни кто браться не хотел.
Для этого занятия он сам из конского волоса сплел уздечку, ну а всевозможных кнутов у него приготовлено было немерено, он их плел из ремней и кордовых нитей, постоянно, и мастерски ими пользовался, по-моему, лучше всех в деревне.
Меня он посадил в седло в первое же лето моего гостевания, причем посадил на необъезженную лошадь. С трудом вспоминаю, как я на ней удержался, вцепившись в гриву. Спасло меня только то что, хлестнув ее кнутом, Шурка, невообразимым образом, направил ее галоп вверх по «паскотине», естественно я управлять лошадью не мог, и она неслась в гору пока не устала, задыхавшийся, она остановилась и дала возможность мне с нее сползти, Шурка только ухмылялся. Если бы видела это тетка, она бы его убила.
Как бы то ни было, после этого, к лошадям я относился спокойно, много ездил в седле и без него, научился и запрягать лошадей, работая вместе с братом.

По просьбе, лошадей с упряжью давали и, просто, во дворы колхозников, в хозяйстве требовалось заготовить и привести ко двору дрова на зиму, сено для скота, свозить на мельницу зерно, вспахать огород и сделать с помощью лошади еще кучу дел. Руководство колхоза, в этом, всегда шло навстречу, понимая, что иначе просто люди не выживут.
Пожалуй, было бы уместно сказать, чему еще научил меня, за первое мое лето в деревне, Шурка. Например, плавать, я этого делать не умел хотя и жил в городе между двух рек, наверное, был еще мал и родители не позволяли одним ходить на речку.

В деревенском озере, сколько я себя помню, плавало большое дубовое бревно, форму оно имело в виде буквы Y, снаружи оно было черное и скользкое и при этом годами не тонуло. Вся деревенская детвора с удовольствием использовало его в качестве плав. средства при купании, на нем плавали с него ныряли, в общем дурачились, оно при желании, легко переворачивалось. Вот на этом бревне Шурка, вместе со мной, доплыл до середины озера, (я писал о его глубине) и просто перевернул бревно. На все мои бултыхания и крики о помощи он, отплыв к берегу, не обращал внимания, в общем как мог, выплывать пришлось самому. Много позже я понял, что во всех подобных ситуациях, он присматривал за мной, и ни чего бы со мной не произошло, но учил меня всему он именно так, и по большому счету я ему благодарен.
После первого визита в деревню, по возвращению в город, среди сверстников, я был самым «крутым».

Была естественно и отрицательная часть воспитания, по ночам мы вместе с ним, подворовывали по соседям. Дело в том что жить на хлебе и на яйцах, даже с учетом ягод, было как то не очень, хотелось чего то еще.
Шурка знал что большая часть деревенских, державших коров, молоко, сливки, сметану и масло держали в, тех самых, глубоких колодцах, холодильников естественно не было, а самым холодным местом было дно колодцев. Вот на веревках, после вечерней дойки, все эти вкусности туда и спускали. Мы же, совсем ночью, добирались до этих колодцев, доставали спущенное, и вдоволь наедались, ни когда, не забирая с собой не чего, нам просто хотелось поесть. Если бы это открылось, тетка убила бы нас обоих, но на чем-то и попадались.
Брат очень хотел иметь велосипед, (лошадей ему не хватало) а это и в городе то, в те времена, было редкостью, но кто то подарил ему сломанный вдребезги велосипед, что мог он, починил, а некоторые зап. части пытался снимать с соседских велосипедов по ночам. Это естественно определялось мгновенно, в деревнях, где на входные двери не вешали замков, воровать было не принято, по этому, нас вылавливали, отбирали украденное, и тетка била нас прутьями, так что мы по два дня, убегая, не приходили домой. Прутья эти (почему то она их называла вигами) у ней в запасе были всегда, и мы их побаивались, но доставалось больше всего брату.

Расскажу, как работалось в колхозе.
Распределял на работу бригадир, это был значимый человек в деревне, от него зависело буквально все, его власть распространялась практически на всех колхозников, единственные кем он не распоряжался, были механизаторы, им работу распределяли на центральной усадьбе, и в какой- то степени деревенский кузнец, тот, как правило, сам знал, что делать.
Ну а для остальных, каждое утро, с рассветом, он верхом на лошади объезжал всю деревню, стуча древком кнута в окна, выгонял людей на работы, при этом определял и вид работ которые тот или иной, должен выполнить.
Отказ от работы означал попасть к бригадиру в немилость, а это значило сокращение трудодней, которые он насчитывал, и кучу других неприятностей. Например, откажет в просьбе дать лошадь, или выделит не удобную делянку для заготовки дров. Может просто не дать лугов для покоса сена, тогда вообще твоя домашняя живность останется на зиму без еды.

Это было настоящим рабством, чуть позже, как только колхозникам стали выдавать паспорта, люди массово побежали из деревень. Но это позже, а пока все выходили на работу, невзирая на возраст и болезни, давали работу даже нам подросткам, чем занимался мой брат, я уже писал, но даже я, посторонний для колхоза человек, тоже должен был, что, то делать. Мне приходилось, находясь в пыльном бункере молотилки, проталкивать в отверстие бункера зерно, при загрузке, почему то само оно застревало. Учитывая мои успешные навыки по управлению лошадьми, я работал на упряжке, запряженной в большие «грабли» сгребая валки соломы, а иногда и сена, потом все это мужики собирали в скирды для зимнего хранения. Просеивал зерно на колхозном дворе, особых физических усилий это не требовало, и чаще всего этим занимались подростки.

В общем много чем, всего и не упомнишь, а вот отказываться от работы было не принято, правда тетя Валя, жалея меня, иногда оставляла дома, и я занимался домашними делами, в основном уборкой в доме (метров двенадцать квадратных он был) поливом огорода и приготовлением ужина к вечеру, тетка хвалила меня, говоря что это у меня получается.

Отдельно хочется сказать о работе на свекле, это была настоящая каторга. Наделы насчитывали, не спрашивая, по количеству людей в семье, и даже надел тети Вали с Шуркой составлял по моим меркам целое поле, без конца и без края.
Делалось это так, пахал и сажал свеклу в поле колхоз, это хоть как то было механизировано, а дальше колхозники шли на прополку и прореживание в поле с мотыгами, пропалывать свои участки, за лето, нужно было дважды. Многие просто физически не могли этого делать, и если были где то родственники, приглашали на эту каторжную работу городских жителей.
Позже, как правило, поздней осенью, уже из-под снега, нужно было выращенную свеклу вырвать из земли, очистить от грязи и сдать на приемный пункт, на это, уходило пару недель. Не делать этого было просто нельзя, во-первых, от веса сданной свеклы выдавался сахар, зимой без него не обойтись.
Самое главное, оставшуюся часть заработанного, выдавали деньгами, это был единственный способ заработать деньги, обойтись без них было просто невозможно, соли на зиму и то купить не на что будет, нужна была и одежда. Обязательно необходимо было оплатить налоги, Боже с этих рабов еще и драли три шкуры, за скотину, домишко, за яблоню в огороде, да за все.
Так что на свекле горбатились все без исключения. И ваш покорный слуга, в том числе.

Соль, сахар, муку завозили с осени, в это время в деревне появлялась автолавка, с нее продавали все, начиная от лопат, резиновых сапог и заканчивая консервами, селедкой и разными сладостями, привозили даже «городской» хлеб, деревенские его пробовали с удовольствием. И все на что хватало денег, заготавливалось с осени, зимой к деревне было не подобраться, единственная связь с внешним миром были сани запряженные лошадью, да и то не всегда на ней можно было передвигаться. Так что деревенские жители знали, если зимой что случится, не дай Бог заболеешь или пожар, некто не поможет.

Чуть ваше я упоминал о доме, где жили мои родственники, немного напишу о нем. Так жили большинство, в деревне, где в семье не было мужчин, (многие из них остались на фронтах Отечественной Войны) да и там где были мужчины, дома отличались не на много. Так вот, домики естественно были деревянными, срубленными в основном из осины, размеры действительно были три на четыре метра, причем треть этой площади занимала русская печь, на ней, кстати, кто-то из домочадцев спал. Крыт дом был соломой, в бескормицу ее снимали с крыш и кормили ей скотину, потом перекрывали, но при мне этого не было.
Через проход от печи, у двери, стояла еще одна лежанка, у тетки это была железная кровать, видел я кровати и деревянные, у некоторых стояли большие сундуки, на них тоже можно было спать, по центру дома, у окон стоял стол с несколькими табуретами. В «красном» углу обязательно устраивался не большой иконостас, это было святое место, за иконами держали самые ценные вещи, документы, письма от родных и с фронта (их ни когда не выбрасывали), какие то деньги, если они имелись.
По праздникам там горела свеча, у некоторых лампада.
В противоположном углу, как правило, висела полка с посудой, стены между окон занимали фотографии в деревянных рамках, их тоже очень ценили в деревенских домах.
Вот и все «типовое» убранство деревенского дома, к нему пристраивали «трехстенок», тоже рубленный, но использовали его для хозяйственных нужд, хранили там продуктовые запасы и представляющую ценность, сельский инвентарь, иногда там тоже устраивали лежак. Но эта часть дома, хоть и бревенчатая, но не отапливалась, спали там только летом, мы, же с братом вообще спали на сеновале, как и большинство пацанов в деревне.

Нужно отметить что летом (а я в основном там проводил это время года), вообще мало кто пользовался основным домом, периодично, раз в две-три недели женщины топили печь чтобы испечь в ней хлеб. Любили мы эти дни, почему то хлеб пекли ранним утром, мы, поцанва, еще спали, а просыпались мы от запаха печеностей, причем запах распространялся на всю округу, и на сеновал тоже. Женщины, после того как испекут хлеб, еще в горячей печи пекли, всякие плюшки, ватрушки, иногда пироги, а самое главное блины из кислого теста.
«Сметало» нас с сеновала к столу мгновенно, стол уже был накрыт, выпечка, масло и сметана, парное молоко, вареные яйца, в блюдцах стояло варенье, у некоторых, мед. В общем, это был «царский» завтрак. Ни когда больше мне не приходилось кушать блинов из кислого теста испеченных в русской печи. Тесто для них специально не квасили, это было то же тесто что и для выпечки хлеба, по-моему, его только чуть подслащали, но блины из печи вынимали пузырчатые, нежные и неимоверно вкусные.

Но а в будни все было гораздо проще, на таганке, (это металлическая тренога с кольцом под чугун) на улице, в чугуне готовился не мудреный суп с каким то пшеном или с макаронами и приправленный сбитым яйцом, иногда (если было на чем) жарили картошку, а чаще просто запекали ее на углях. Я как то не очень страдал от кулинарной простоты, мы и в городе то питались не очень, но так было только два моих лета, в деревне. На третий год у тети Вали появилась корова, назвала она ее Дочкой и в плане еды, у нас, началась совсем другая жизнь.

О корове, это было уникальное животное, во-первых, она была маленькой, чуть больше козы, на много меньше обычных коров, во вторых, исходя из первого, она мало ела, и прокормить ее труда не составляло, в третьих она давала не очень много молока. Три- четыре литра утром и пять-шесть вечером, при этом в этом молоке было половина сливок.
Соответственно у тети Вили, всегда и неограниченно, была сметана, творог и по необходимости масло. Это в полнее устраивало теткину семью, сама она молока не пила вовсе, может быть только с чаем, а Шурке было, даже столько, не выпить. В общем, по чужим колодцам лазить не было необходимости. И еще одно, то ли достоинство, то ли недостаток был у этой коровы, телилась она только телками. Все в своей деревне, да и близ лежащих, знали о достоинствах теткиной коров, и установили очередь на приобретение очередной ее телки.

Ну а нам, мне в частности, хватало время и на отдых.
Ходили за ягодами, естественно больше съедали, чем собирали, купались сколько хотелось, я любил вырезать всевозможные фигурки из слюды (мягкий, податливый материал), кроме всего прочего, я например, нарезал несколько комплектов шахмат. Это пристрастие стало моим хобби на всю оставшуюся жизнь.

Вечерами, после дойки коров и ужина, собирались на «посиделки», молодежи было много, приходили туда, по моему, от пяти до пятнадцати лет и было довольно весело, засиживались до рассвета. Раз или два в неделю ходили в кино, это в соседней деревне, километрах в пяти, но это не смущало. Главное мы заранее узнавали, о чем фильм, для нас все фильмы делились на три категории, про любовь, про войну и про разведчиков, последние мы особенно любили. Билеты в кино стоили копейки, выпрашивали их у взрослых. Шурка сам, и меня, проводил бесплатно, киномеханик был его другом. Лихой был у меня брат, друзей у него было немерено по всем деревням в округе. Кстати, он не, только, научил меня плавать, ездить на лошади, с ним я научился кататься на велосипеде, чуть позже, с ним я первый раз попробовал медовуху, с которой, как мне казалось, чуть не умер. Пили мы ее на колхозной пасеке, стояла она в лесу, не далеко от Сахановки и заведовала ей тети Валина подруга, мы часто бегали к ней покушать меда, чем-то ей помогали, и она с удовольствием нас угощала.

Вот так примерно и жила деревня в пятидесятых-шестидесятых годах двадцатого века, где то не много лучше, где то хуже, но в принципе все и у всех было одинаково. Наверное, чуть- чуть в центральных усадьба жилось легче. У них уже было электричество, небольшие магазины, побольше было школ, детишкам легче.
Зато уж точно, у них не было такой богатой и неповторимой природы, земля была меньше изгажена, один запах разнотравья, чего стоил. Тетушка, приглашая меня к себе в очередной раз, как аргумент использовала фразу, « у нас же духам пахнет», имела ввиду что пахнет духами.

В общем, то я понимаю просьбу моего отца, похоронить его после смерти, на одном из кладбищ Сахановки. Напомню, в этой деревне он родился. К своему стыду я не смог выполнить его последнюю волю, скончался он в феврале 2000 года, добраться до этих мест в это время было не реально, я очень сожалею.

Как бы ни было прискорбно, я был свидетелем, как и угасала это русская деревня.
Впервые я обратил внимание, в очередной свой заезд, что деревенский табун стал настолько мал, что пастухи отказывались от найма на работу. Жители кто продолжал держать скот, пасли его по очереди, я тете Вале, как мог, помогал в этом, Шурка в это время служил в Армии, так что эта нагрузка легла на меня, я старался попасти тетин Валин черед как можно больше.
Закрылась деревенская школа, те детишки, которые еще остались в деревне, учились в школе центральной усадьбы. В течении двух лет отпала надобность в конном и колхозном дворе, все сломали, остатки растащили жители. Разъехалась молодежь, уезжали учиться в город или уходили в Армию и назад не возвращались. Старики постепенно вымирали, или их забирали к себе дети в город.
Так что к 1969году, всего за десять лет, в деревне осталась зимовать только моя тетка, деревня опустела.
Зимовать одна, тетя Валя испугалась и мы с отцом разобрали ее дом, а ей нашли домик в городе. В это время меня призвали служить в Армию. Вернувшись через два года, мне рассказали, что тетя Валя не смогла жить в городе и попросила купить ей дом в соседней деревне, отец выполнил ее просьбу и до самой смерти тетя Валя с Шуркой, почти сорок лет, прожили в деревне Трудовка, это в трех километрах от Сахановки.
Эта деревня, отчасти сохранилась, правда заселяют ее сейчас дачники, так что зимой и Трудовка почти пустая. В ней, в отличие от Сахановки, хотя бы есть электричество.

Ну а Сахановки не стало, как и тысячи других подобных деревень, все, что от нее осталось это два заросших травой кладбища и овраг. Озеро превратилось в лужу, а вот на «паскотине» нашли песок пригодный для производства силикатного кирпича, вообще из этого песка вся эта гора и состояла.
Так вот последние сорок с лишним лет с этого место вывозили песок. Некогда красивейший холм превратился в сплошные карьеры, там ни чего не осталось, ни озер, ни провалищь, ни лесов, ни ягод, сплошной «лунный» ландшафт.

Осталось часть названия деревни, карьер назвали «Сахан», табличку с такой надписью можно увидеть та Оренбургской трассе в пятидесяти километрах от Уфы.

Я вырос и сформировался в русской деревне. Потомственный крестьянин. Все азы русского крестьянского бытия впитал с младенческого возраста. Когда в деревне рождается ребёнок, его появление воспринимается не только его непосредственными родственниками, но и всей деревней, всем обществом. Деревня живёт словно большая семья, где каждый друг другу ближний, или дальний родственник (во множестве случаев так оно и есть). Появление ребёнка воспринимается как пополнение огромного деревенского семейства. И отношение к маленькому односельчанину строится не на пустом месте, а сперва за заслуги его рода. Деревня знает, из какого рода этот человек, а, следовательно, что можно потенциально от него ожидать. А потом уже, по мере взросления, человек и сам зарабатывает себе авторитет в деревне.

И вообще в деревне принято интересоваться односельчанами, их успехами, радостью и горем. И это не праздное любопытство, а искреннее участие. У каждого человека, живущего в деревне, жизнь его односельчан вызывает неподдельный интерес. Любопытно, что деревня искренне интересует человека, даже давным-давно уехавшего из неё. Всё равно он поддерживает с ней невидимую духовную связь. Вспоминаю, когда к нам приезжали бабушкины сёстры – родные, двоюродные, троюродные, другие родственники. Тогда разговоры о деревенской жизни были безконечными! Отсутствовавшие какое-то время эти родственники, словно достраивали свою картину деревенской жизни, восполняли пробелы – кто родился, кто женился, кто умер, кто где работает, кто чем занимается. Часто эти разговоры заходили далеко за полночь. Каким было наслаждением засыпать под эти разговоры! У меня на глазах словно проходила вся деревенская история. Иногда и я вставлял своё слово. Только теперь, когда это практически ушло, всё это воспринимается, как неотъемлемая часть крестьянской жизни. А тогда я просто жил в этой атмосфере и ничего не анализировал.

Интересно, что и сегодня, когда я приезжаю раз в году летом на Ставрополье, чтобы навестить последнюю оставшуюся в живых сестру из восми сестёр и братьев моей бабушки (ей уже 85 лет), то мы с ней начинаем вспоминать, разговаривать о деревенской жизни. А уехала она из деревни в 1941 году. Человек уже почти 70 лет не живёт в деревне, а духовно продолжает в ней пребывать!

Часто деревенские жители вспоминают прежнее житьё, органически связанное с ним настоящее. Кого-то вспоминают доброй памятью, к кому-то относятся очень уважительно, а кого-то и осудят за дурной образ жизни. И человек, зная это, стремится жить по совести. Ему небезразлично “что люди скажут”. В деревне всегда всё делается с оглядкой на односельчан. Вспоминаю, как часто торопила меня бабушка, например, копать картошку. Одним из аргументов было то, что многие уже начали. И если мы выкопаем позже других, то стыдно будет, подумают, что мы ленивые. Всегда в деревне личное подчинялось коллективному. Никто бы не посмел совершить поступок, который бы оскорблял всех односельчан. Но вот в последние годы апостасия дошла и до деревни. С чувством глубокого смущения обнаружил я в своей деревне дом, построенный кем-то из дачников (а дачники, как известно, ещё Чехов сказал, это так пОшло) – этот дом стоит не на солнечной стороне, так вот, чтобы в доме светило солнце, эти дачники “повернули” его задом на дорогу, а окнами в поле. Какой яркий образ! Они “повернулись задом” ко всей 500-летней истории моей деревни! За 500 лет ни один человек в деревне не додумался так поставить дом!

Какое удивительное и, я бы сказал, архаичное проявление соборности – помощь соседям, односельчанам в большой, тяжёлой работе: строить дом, сажать картошку, рубить капусту. Удивительное дело: как только кто-то начал такую работу, то не нужно даже звать помощников – сами придут.

До самых последних лет как трогательно видеть, когда мы начинаем сажать картошку лошадью, старые, чуть ли не 80-летние соседки приходят каждая со своим ведром и помогают нам в этом деле. А потом мы идём помогать кому-то из соседей. Помню, как одни из наших соседей сушили сено. Оно было уже почти высохшее, а в это время на краю знойного июльского неба появилась дождевая туча. Так вот, мы с мамой долго не раздумывали – побежали помогать спасать сено. Быстро сметали стог. Соседи были очень благодарны.

Если в деревне живут одинокие старики, им всегда стараются помочь – что-то сделать по дому, принести к празднику (Рождество, Пасха), да и просто без причины молока, кусочек мяса. Обязательно намоют их в бане – это святая обязанность!

Некоторые одинокие старики, старушки, которым не по силам топить баню, годам моются у своих соседей. И никому даже в голову не придёт намекнуть, что кто-то кому-то должен.
Помню, когда был мальчишкой, с какой радостью бегал на колодец, чтобы принести немощным старушкам водицы – это тоже была святая обязанность!

Если кто-то заболел, то многие соседи приходят навестить больного, приободрить, поддержать. Это и сегодня осталось. Правда, когда в деревне осталось 15 старичков и старушек, как горько видеть, когда они приходят к больным, которые умирают, а проходит некоторое время, и сами умирают. Когда моя бабушка незадолго до смерти слегла, то одна из дальних родственниц пришла навестить её с банкой парного козьего молока и горячими, только что напеченными оладьями. Как это было трогательно!

Если односельчанин умирает, то за два дня, что гроб с телом покойного стоит дома, вся деревня приходит прощаться с ним. Сидят у гроба, вспоминают его жизнь, добрые события из его жизни. В день похорон многие едут на кладбище. Кто не может ехать, тот прощается с покойным дома. А уж на поминки, на 9, 40 дней, на годовщину собирается тоже вся деревня.

И память о человеке живёт годами в сердцах односельчан. Даже если прошло много лет и не осталось живых свидетелей, то память продолжает жить в рассказах, преданиях. Так, в нашем современном обиходе фигурируют имена некоторых односельчан, родившихся ещё в середине 19-го века.

Таким образом, соборность русского народа, русских крестьян является настолько органичным качеством, как бы врождённым, что даже сегодня, в эпоху всеобщего духовного упадка и деградации, человек живёт в её категориях, порой сам не осознавая того. И мне думается, что это качество будет одним из основных в деле возрождения русского народа, о котором так много мы говорим.

Роман-газета детская № 11, 2011

Константин Коровин

Моя жизнь

Воспоминания о детстве

К. А. Коровин. 1890-е гг.

В доме деда

Я родился в Москве в 1861 году, 23 ноября, на Рогожской улице, в доме деда моего Михаила Емельяновича Коровина, московского купца первой гильдии. Прадед мой, Емельян Васильевич, был родом из Владимирской губернии, Покровского уезда, села Данилова, которое стояло на Владимирском тракте. Тогда не было ещё железных дорог, и эти крестьяне были ямщиками. Говорилось - «гоняли ямщину», и не были они крепостными.

Когда родился прадед мой, то по обычаю сёл и деревень, находящихся по Владимирскому тракту, при рождении ребёнка отец выходил на дорогу и первого, которого гнали в ссылку по этой дороге, Владимирке, спрашивал имя. Это имя и давали родившемуся ребёнку. Будто это делали для счастья - такая была примета. Нарекали родившегося именем преступника, то есть несчастного. Так полагалось обычаем.

К. Коровин. Пейзаж с изгородью. 1919 г.

Алексей Михайлович Коровин. 1860-е гг.

Сергей и Константин Коровины. 1860-е гг.

Когда родился мой прадед, по Владимирке везли в клетке с большим конвоем «Емельку» Пугачёва, и прадеда наименовали Емельяном. Сын ямщика, Емельян Васильевич был впоследствии управляющим в имении графа Бестужева-Рюмина, казнённого Николаем I декабриста. Графиня Рюмина, лишённая прав дворянства, после казни мужа родила сына и умерла родами, а сын Михаил был усыновлён управляющим графа Рюмина Емельяном Васильевичем. Но у него был и другой сын, тоже Михаил, который и был мой дед. Говорили, что огромное богатство моего деда пришло ему от графа Рюмина.

Дед мой, Михаил Емельянович, был огромного роста, очень красивый, и ростом он был без малого сажень. И жил дед до 93 лет.

Я помню прекрасный дом деда на Рогожской улице. Огромный особняк с большим двором; сзади дома был огромный сад, который выходил на другую улицу, в Дурновский переулок. И соседние небольшие деревянные дома стояли на просторных дворах, жильцами в домах были ямщики. А на дворах стояли конюшни и экипажи разных фасонов, дормезы, коляски, в которых возили пассажиров из Москвы по арендованным у правительства дедом дорогам, по которым он гонял ямщину из Москвы в Ярославль и в Нижний Новгород.

Помню большой колонный зал в стиле ампир, где наверху были балконы и круглые ниши, в которых помещались музыканты, играющие на званых обедах. Помню я эти обеды с сановниками, нарядных женщин в кринолинах, военных в орденах. Помню высокого деда, одетого в длинный сюртук, с медалями на шее. Он был уже седым стариком. Дед мой любил музыку, и, бывало, сидит один дед в большом зале, а наверху играет квартет, и дед позволял только мне сидеть около себя. И когда играла музыка, дед был задумчив и, слушая музыку, плакал, вытирая слёзы большим платком, который вынимал из кармана халата. Я тихо сидел около деда и думал: «Дед плачет, так, значит, надо».

Отец мой, Алексей Михайлович, тоже был высокого роста, очень красисый, всегда хорошо одетый. И я помню, панталоны на нём были в клетку и чёрный галстук высоко закрывал шею.

Я ездил с ним в экипаже, похожем на гитару: мой отец садился верхом на эту гитару, а я сидел впереди. Меня держал отец, когда ехали. Лошадь у нас была белая, звали Сметанкой, и я её кормил с ладони сахаром.

Помню вечер летом, когда на дворе поблизости ямщики пели песни. Мне нравилось, когда пели ямщики, и я сидел с братом Сергеем и своей матерью на крыльце, с няней Таней и слушал их песни, то унылые, то лихие, с посвистом. Они пели про любушку, про разбойников.

Девушки-девицы раз мне говорили,
Нет ли небылицы из старинной были...

Возле бора сосенок берёза стоит,
А под той берёзою молодец лежит...

Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он
Про отчий край, про край родной...

Не одна во поле дороженька пролегала широка...

Хорошо помню, когда наступал поздний вечер и небо охватывала мгла ночи, над садом показывалась большая красивая комета, размером в половину луны. У неё был длинный хвост, пригнутый вниз, который лучился светящимися искрами. Она была красная и будто дышала. Комета была страшная. Говорили, что она к войне. Я любил смотреть на неё и каждый вечер ждал, ходил смотреть на двор с крыльца. И любил слушать, что говорят про эту комету. И мне хотелось узнать, что это такое, и откуда пришла она пугать всех, и зачем это.

В большие окна дома я видел, как иногда ехала, запряжённая четвёркой лошадей, по улице Рогожской страшная повозка, высокая, с деревянными колёсами. Эшафот. И наверху сидели двое людей в серых арестантских халатах, со связанными назад руками. Это везли арестантов. На груди каждого висела большая, привязанная за шею чёрная доска, на которой было написано белым: Вор-убийца. Отец мой высылал с дворником или кучером передать несчастным баранки или калачи. Это, вероятно, так было принято из милосердия к страждущим. Конвойные солдаты клали эти дары в мешок.

В беседке сада летом пили чай. Приходили гости. У отца часто бывали его друзья: доктор Плосковицкий, судебный следователь Поляков и ещё молодой человек Латышев, художник Лев Львович Каменев и художник Илларион Михайлович Прянишников, совсем юноша, которого я очень любил, так как он устраивал мне в зале, опрокидывая стол и покрывая его скатертями, корабль «Фрегат “Паллада”». И я залезал туда и ехал в воображении по морю, к мысу Доброй Надежды. Это мне очень нравилось.

Также я любил смотреть, когда у матери моей на столе лежали коробочки с разными красками. Такие хорошенькие коробочки и печатные краски, разноцветные. И она, разводя их на тарелке, кистью рисовала в альбом такие хорошенькие картинки - зиму, море, - такие, что я улетал куда-то в райские края. Отец мой тоже рисовал карандашом. Очень хорошо, говорили все - и Каменев, и Прянишников. Но мне больше нравилось, как рисовала мать.

К. Коровин. За чайным столом. 1888 г.

Дед мой Михаил Емельянович хворал. Сидел у окна летом, и ноги его были покрыты меховым одеялом. Я и мой брат Сергей сидели тоже с ним. Он нас очень любил и меня расчёсывал гребешком. Когда по улице Рогожской шёл разносчик, то дед звал его рукой, и разносчик приходил. Он покупал всё: пряники, орехи, апельсины, яблоки, свежую рыбу. А у офеней 1) , которые носили большие белые коробы с игрушками и выкладывали их перед нами, ставя на пол, дед также покупал всё. Это было радостью для нас. Чего только не было у офени! И зайцы с барабаном, и кузнецы, медведи, лошади, коровы, которые мычали, и куклы, закрывающие глаза, мельник и мельница. Были игрушки и с музыкой. Мы их потом ломали с братом - так хотелось узнать, что внутри их.

Моя сестра Соня заболела коклюшем, и мать увезла меня к няне Тане. Вот где было хорошо... У ней было совсем по-другому. Небольшой деревянный дом. Я лежал больной в постели. Бревенчатые стены и потолок, иконы, лампадки. Таня около меня и её сестра. Замечательные, добрые... В окно виден сад зимой в инее. Топится лежанка. Всё как-то просто, как надо. Приходит доктор Плосковицкий. Я был всегда рад его видеть. Он прописывает мне лекарства: пилюли в таких хорошеньких коробочках, с картинками. Такие картинки, что так никто не нарисует, думал я. Часто приезжала и мать. В шляпе и кринолине, нарядная. Привозила мне виноград, апельсины. Но запрещала мне давать есть много и сама привозила только суп-желе, зернистую икру. Доктор не велел меня кормить, так как у меня был сильный жар.

Но когда мать уезжала, то моя няня Таня говорила:

Так касатика (это я - касатик) уморят.

И мне давали есть жареного поросёнка, гуся, огурцы и ещё из аптеки приносили длинную конфету, называлась «девья кожа», от кашля. И всё это я ел. И «девью кожу» от кашля без счёта. Только Таня мне не велела говорить матери, что меня поросёнком кормят, и про «девью кожу» ни гугу чтоб. И я ни за что не говорил. Я верил Тане и боялся, как говорила её сестра Маша, что, не евши, меня уморят совсем. Это мне не нравилось.

А на коробочках - картинки... Такие там горы, ёлки, беседки. Мне сказала Таня, что недалеко за Москвой такие растут. И я подумал: как только выздоровлю, уйду туда жить. Там мыс Доброй Надежды. Сколько раз я про-

сил отца поехать! Нет, не везёт. Уйду сам - погодите. И Таня говорит, что мыс Доброй Надежды недалеко, за Покровским монастырём.

Но вдруг приехала мать, прямо не в себе. Плачет навзрыд. Оказалось, что сестра Соня умерла.

Это что же такое: как умерла, зачем?

И я ревел. Я не понимал, как же это так. Что такое это: умерла. Такая хорошенькая, маленькая Соня умерла. Это не надо. И я задумался и загрустил. Но когда мне Таня сказала, что у ней теперь крылышки и она летает с ангелами, мне стало легче.

Когда настало лето, я как-то сговорился со своей двоюродной сестрой, Варей Вяземской, пойти на мыс Доброй Надежды, и мы вышли через калитку и пошли по улице. Идём, видим - большая белая стена, деревья, а за стеной внизу река. Потом опять улица. Магазин, а в нём фрукты. Вошли и спросили конфеты. Нам дали, спросили, чьи мы. Мы сказали и пошли дальше. Какой-то рынок. Там утки, куры, поросята, рыба, лавочники. Вдруг какая-то женщина толстая смотрит на нас и говорит:

Вы чего же это одни?

Я ей насчёт мыса Доброй Надежды, а она взяла нас за руки и сказала:

Пойдёмте.

И привела нас в какой-то грязный двор. Повела на крыльцо. В доме у неё так нехорошо, грязно. Она посадила нас за стол и поставила перед нами коробку большую картонную, где были нитки и бисер. Бисер очень понравился.

Она привела других женщин, все смотрели на нас. Дала нам к чаю хлеба. В окнах уже было темно. Тогда она нас одела в тёплые вязаные платки, меня и сестру Варю вывела на улицу, позвала извозчика, посадила нас и поехала с нами. Приехали мы к большому дому, грязному, страшному, башня-каланча, и наверху ходит человек - солдат. Очень страшно. Сестра ревела. Вошли по каменной лестнице в этот дом. Там какие-то страшные люди. Солдаты с ружьями, с саблями, кричат, ругаются. За столом сидит какой-то человек.

Увидев нас, вышел из-за стола и сказал:

Вот они.

Я испугался. И человек с саблей - чудной, будто баба, - повёл нас наружу, и женщина тоже пошла. Посадили на извозчиков, и поехали.

Ишь пострелы, ушли... неслухи, - слышал я, как говорил человек с саблей женщине.

Привезли нас домой. Отец и мать, много в доме народа, доктор Плосковицкий, Прянишников, много незнакомых. Тут и тётки мои, Занегины, Остаповы, - все нам рады.

Куда делись, где были?..

Человек с саблей пил из стакана. Женщина, которая нас нашла, что-то много говорила. Когда человек с саблей уходил, то я просил отца оставить его и просил, чтобы он дал мне саблю, ну хотя бы вынуть, посмотреть. Эх, хотелось мне такую саблю иметь! Но он мне её не дал и смеялся. Я слышал, что кругом много говорили в волнении, и всё про нас.

Ну что, видел, Костя, мыс Доброй Надежды? - спросил меня отец.

Видел. Только это за рекой, там. Я туда не дошёл ещё, - сказал я.

Помню, все смеялись.

К. Коровин. Хозяйка. 1896 г.

Примечания

1) Продавцы-разносчики мелких галантерейных товаров, а также лубочных книжек для народа.

Дома и у бабушки

У бабушки Екатерины Ивановны в доме было так хорошо. Комнаты в коврах, цветы у окон в корзинах, пузатые комоды из красного дерева, горки с фарфором, вазы золотые под стеклом с цветами. Так всё красиво. Картины... Чашки внутри золотые. Вкусное варенье из китайских яблочек. Такой сад за зелёной загородкой. Там росли эти китайские яблочки. Дом снаружи зелёный, со ставнями. Бабушка высокая, в кружевной накидке, в чёрном шёлковом платье. Помню, как мои тёти, Сушкины и Остаповы, красивые, в пышных кринолинах, и моя мать играли на больших золотых арфах. Было много гостей. Все нарядные гости. И за столом кушанья подавали слуги в перчатках, и шляпы у женщин были большие, с нарядными лентами. И они отъезжали от подъезда в каретах.

К. Коровин. Цветы и фрукты. 1911–1912 гг.

На дворе в нашем доме, за колодцем у сада, жила собака в собачнике - такой маленький домик, а в нём круглая лазейка. Там-то и жила большая лохматая собака. И привязана она была на цепи. Вот это-то мне и нравилось. А собака такая хорошая, звали её Дружок. За каждым обедом я оставлял ей кости и выпрашивал куски чего-нибудь, а потом уносил и кормил Дружка. И спускал его с цепи. Пускал его в сад и беседку. Дружок любил меня и при встрече клал лапы мне на плечи, отчего я чуть не падал. Языком лизал меня прямо в лицо. Дружок также любил и брата моего Серёжу. На крыльце сидел всегда с нами Дружок и голову клал мне на колени. Но только как кто шёл в калитку - Дружок срывался опрометью и лаял так, что пугал невозможно всех.

Зимой Дружку было холодно. Я тихонько, никому не говоря, проводил его через кухню к себе, в комнату наверх. И он спал около моей постели. Но мне это запретили, как я ни просил отца, мать - ничего не выходило. Говорили: нельзя. Я говорил это Дружку. Но я всё-таки ухитрялся брать Дружка к себе в комнату и прятал его под постель.

Дружок был сильно лохматый и большой. И мы с братом Серёжей как-то летом решили его обстричь. И обстригли так, что сделали из него льва: до половины остригли. Дружок вышел лев настоящий, и его стали ещё больше бояться. Приходящий утром булочник, который носил хлеб, жаловался, что ходить нельзя, зачем спускают Дружка: ведь чисто лев бросается. Я помню, отец смеялся - он тоже любил собак и всяких животных.

Как-то он купил медвежонка и отправил его в Борисово - совсем недалеко от Москвы, поблизости Царицына, за Москвой-рекой. Там было неболь-

шое имение моей бабушки, стоял дом-дача, где летом мы жили. Медвежонок Верка - почему так называлась? - скоро выросла с меня и была замечательно добрая. Играла со мной и братом в деревянный шар на лужку перед дачей. Кувыркалась, и мы с ней вместе. А ночью спала с нами и как-то особенно бурлыкала, каким-то особым звуком, который, казалось, доносился издалека. Она была очень ласковая, и кажется мне, что она думала про нас, что и мы медвежата. Целый день и вечером мы играли с нею около дачи. Играли в пряталки, катались кубарем с горки у леса. К осени Верка выросла выше меня, и как-то раз мы с братом и с ней ушли к Царицыну. А там она залезла на огромную сосну. Какие-то дачники, увидав медведя, заволновались. А Верка, сколько я её ни звал, не шла с сосны. Пришли какието люди, начальники, с ружьём и хотели её застрелить. Я разревелся, умолял не убивать Верку, в отчаянии звал её, и она слезла с сосны. Я и брат увели её домой, к себе, а начальники тоже пришли к нам и запретили держать медведя.

Помню, это было моё горе. Обнял я Верку и горячо плакал. А Верка бурлыкала и лизала мне лицо. Странно, что Верка никогда не сердилась. Но когда её заколачивали в ящик, чтоб увезти на телеге в Москву, Верка ревела страшным зверем и глаза у ней были маленькие, звериные и злые. Верку привезли в Москву в дом и поместили в большую оранжерею сада. Но тут Дружок совсем сошёл с ума: лаял и выл не переставая. «Как бы этого Дружка помирить с Веркой?» - думал я. Но когда Дружка мы с братом взяли и повели в сад в оранжерею, где была Верка, то Верка, увидав Дружка, отчаянно напугалась, бросилась кверху на длинную кирпичную печку оранжереи, повалила горшки с цветами и прыгнула на окно. Она была вне себя. Дружок, увидав Верку, отчаянно завыл и завизжал, бросившись к нам в ноги. «Вот так история, - подумал я. - Отчего же это они испугались друг друга?» И как мы ни старались с братом успокоить Верку и Дружка, ничего не выходило. Дружок бросался к двери, чтобы уйти от Верки. Видно было, что они друг другу не нравились. Верка была чуть ли не вдвое больше Дружка, но боялась собаки. И это продолжалось всё время. Дружок был обеспокоен, что в саду в оранжерее живёт медведь.

В один прекрасный день, утром, к отцу пришёл полицейский надзиратель и сказал ему, что получил приказание арестовать медведя и отправить его на псарню по приказу губернатора. Это был для меня отчаянный день. Я пришёл в оранжерею, обнимал, гладил Верку, целовал морду и горько плакал. Верка пристально смотрела звериными глазками. Что-то думала и была обеспокоена. А вечером пришли солдаты, связали ей ноги, морду и увезли.

Я ревел всю ночь и не пошёл в сад. Мне было страшно смотреть на оранжерею, в которой не было уже Верки.

К. Коровин. Мостик. 1890-е гг.

На природе

После смерти деда в доме на Рогожской улице всё постепенно изменилось.

Мало осталось ямщиков. Уже не было слышно вечером их песен, и конюшни опустели. Стояли покрытые пылью огромные дормезы; унылы и пусты были дворы ямщиков. Приказчика Ечкина не было видно в нашем доме. Отец мой был озабочен. Много приходило людей в дом. Помню, как отец платил им много денег, и какие-то белые бумажки длинные, векселя, он складывал вечером вместе, перевязывал бечёвкой и клал их в сундук, запирая. Как-то уезжал он. В парадном ходе крыльца моя мать провожала его. Задумчиво смотрел отец на окно, покрытое инеем мороза. Отец в руках держал ключ и, задумавшись, прикладывал ключ к стеклу. Там образовалась форма ключа. Он переставил его в новое место и сказал матери:

Я разорён. Дом этот продадут.

Уже прошла Николаевская железная дорога и окончена была до Троице-Сергия, а также построена была дорога и до Нижнего Новгорода. Так что ямщина была закончена. По этим дорогам уже редко кто ездил на лошадях: ямщина была не нужна... Значит, отец сказал: «Я разорён», потому что дело кончилось. Троицкую железную дорогу провели Мамонтов и Чижов, друзья моего деда. Вскоре я с матерью переехал к бабушке, Екатерине Ивановне Волковой. Мне очень нравилось у бабушки. А потом оттуда переехали мы на Долгоруковскую улицу, в особняк фабриканта Збука. Кажется - хорошо не помню, - отец мой был мировой судья. Большой двор был у дома Збука и большой сад с заборами, а дальше шли полянки. Ещё не отстроена была хорошо Москва, Сущёво. Вдали были видны фабричные трубы, и помню я, как на праздниках на эти полянки выходили рабочие, сначала молодые, потом постарше, друг перед другом кричали: «выходи», «отдай наше» - и дрались друг с другом. Это называлось «стенка». До самого вечера слышался крик: то были игры-драки. Я много раз видел эти драки.

Мебель в особняк Збука была перевезена из нашего рогожского дома, который уже был продан. Но и эта жизнь в Москве была недолгой.

Летом с отцом, матерью я довольно часто ездил под Москву, в Петровский парк, на дачу к тётке Алексеевой. Это была толстая женщина с красным лицом и тёмными глазами. Дача была нарядная, выкрашенная жёлтой краской, загородка тоже. Дача была в резных финтифлюшках; перед террасой была куртина цветов, а посерёдке железный крашеный журавль: подняв нос кверху, пускал фонтан. И какие-то на столбах два ярких, ярких серебряных шара, в которых отражался сад. Дорожки, покрытые жёлтым песком, с бордюром - всё это было похоже на бисквитный пирог. Хорошо было на даче у тётки, нарядно, но мне почему-то не нравилось. Когда надо было сворачивать с Петровского шоссе в аллею парка, то шоссе казалось далёкой синей далью, и мне хотелось ехать не на дачу к тётке, а туда, в эту дальнюю синюю даль. И я думал: там, должно быть, мыс Доброй Надежды...

К. Коровин. Ручей св. Трифона в Печенге. 1894 г.

А у тётки на даче всё раскрашено, даже пожарная бочка тоже жёлтая. Мне хотелось совсем другое видеть: там где-то есть леса, таинственные долины... И там, в лесу, стоит избушка - я бы ушёл туда и стал бы жить один в избушке этой. Туда бы взял с собой собаку Дружка, жил бы с ним; там маленькое окошко, дремучий лес - я поймал бы оленя, его бы доил, ещё корову дикую... Только вот одно: наверно, она бодается. Я бы ей отпилил рога, жили бы вместе. У отца есть удочка - я взял бы с собой, на крючок насадил бы мяса и бросил бы ночью из окна. Там ведь волки, пришёл бы волк - цап мясо - попался. Я б его к окну-то и притащил, и сказал бы: «Что - попался? Теперь не уйдёшь... Нечего зубы скалить, сдавайся, живи со мной». Он ведь не дурак: понял бы - жили бы вместе. А что у тётки... Ну, мороженое, ну, дача - ведь это ерунда, куда ни пойдёшь - загородка, дорожки жёлтые, чушь. А мне бы в дремучий лес, в избушку... Вот что хотелось мне.

Возвращаясь от тётки, я говорил отцу:

Как бы мне хотелось уйти в дремучий лес. Только ружьё у меня, конечно, не настоящее, горохом стреляет, ерунда. Купи мне, пожалуйста, настоящее ружьё, я буду охотничать.

Отец слушал меня, и вот однажды утром я вижу: на столике около меня лежит настоящее ружьё. Небольшая одностволка. Курок новый. Я схватил - как оно пахнет, какие замки, стволы какие-то в полосках. Я бросился отцу на шею благодарить, а он говорит:

Костя, это - настоящее ружьё. И вот коробочка пистонов. Только пороху не дам тебе - ещё рано. Смотри-ка, ствол-то - дамасский.

Целый день я ходил по двору с ружьём. На дворе растёт бузина у забора, забор старый, в щелях. А по ту сторону живёт приятель - мальчик Лёвушка. Я ему показывал ружьё, он ничего не понял. У него тачка, он возит песок, большое тяжёлое колесо - словом, ерунда. Нет, ружьё - это совсем другое.

Я уже видел, как я застрелил, бегая с Дружком, и уток, и гусей, и павлина, и волка... Эх, как бы уехать в дремучий лес. А здесь - этот пыльный двор, погреба, жёлтые конюшни, купола церкви, - что делать?

Я сплю с ружьём и двадцать раз в день его чищу. Отец поставил на стол свечу и зажёг, посадил пистон, курок поднял, стрельнул в свечу на пять шагов - свеча потухла. Я расстрелял три коробочки пистонов, тушил свечку без промаха - всё не то. Надо же порох и пулю.

Погоди, - сказал отец, - скоро мы поедем в деревню Мытищи, там будем жить. Вот там я тебе дам пороху и дробь, ты будешь стрелять дичь.

К. Коровин. Деревня. 1902 г.

Долго ждал я этого счастья. Прошло лето, зима, и вот в один прекрасный день, когда только распустились берёзки, отец поехал со мной по железной дороге. Какая красота! Что видно в окно - леса, поля - всё в весне. И приехали в Большие Мытищи. С краю был дом - изба большая. Нам её показала какая-то женщина и с ней мальчик Игнатка. До чего хорошо в избе: две деревянные комнаты, потом печка, двор, на дворе стоят две коровы и лошадь, маленькая собачка, замечательная - всё время лает. А как вышел на крыльцо, видишь большой синий лес. Блестят на солнце луга. Лес - Лосиный остров, огромный. То есть так хорошо, как я никогда не видел. Вся Москва никуда не годится, такая красота...

Через неделю мы переехали туда. Отец где-то получил службу на фабрике недалеко. Но что это такое за Мытищи? Там есть речка - Яуза, и идёт она из большого леса до Лосиного острова.

Я сейчас же подружился с мальчиками. Дружок ходил со мной. Сначала я побаивался ходить далеко, а за речкой был виден лес и синяя даль. Вот тудато я и пойду... И пошёл. Со мной Игнашка, Сенька и Серёжка - замечательные люди, сразу приятели. Пошли на охоту. Отец мне показал, как заряжается ружьё: очень мало пороху клал, я вешал какую-то газету, делал круг и стрелял, и дробь попадала в круг. То есть это не жизнь, а рай. Берег речки, трава, кусты ольхи. То она очень маленькая, мелкая, то переходит в широкие бочаги тёмные, невероятной глубины. На поверхности плещется рыба. Дальше и дальше идём мы с приятелями.

Смотри, - говорит Игнашка, - вон, видишь, за кустами утки плавают. Это дикие.

Тихонько крадёмся мы в кустах. Болото. И близко я подошёл к уткам. Прицелился и выстрелил в тех, которые ближе. Взвились с криком утки, целая стая, а утка, в которую я стрелял, лежала на поверхности и била крыльями. Живо разделся Игнашка и бросился в воду, сажёнками поплыл к утке. Дружок лаял на берегу. Игнашка схватил зубами за крыло и возвратился с уткой. Вылез на берег - большая утка. Голова синяя с розовым отливом. Это было торжество. Я ходил от восторга на цыпочках. И пошли дальше. Место становилось более болотным, трудно было идти, качалась земля. Но в реке видно всё дно, и я увидел: у кустов, в глубине, шли большие рыбы и дышали ртом. Боже, какие рыбы! Вот их надо поймать. Но очень глубоко. Сбоку был огромный сосновый лес, в который мы пришли. Это - мыс Доброй Надежды. Мох зелёный. Игнашка и Серёга собрали хворост и развели костёр. Мокрые, мы грелись около костра. Утка лежала около. Что скажет отец! А за заворотом реки, через сосны, синела даль, и там большой был плёс реки.

К. Коровин. Привал охотников. 1911 г.

Нет, не это мыс Доброй Надежды, а он там, где синяя даль. Поэтому я пойду непременно туда... там есть избушка, там буду жить. Ну что Москва, что дом наш рогожский с колоннами, что он стоит перед этими бочагами воды, перед этими цветами - лиловыми султанами, которые стоят у ольхи... И эти ольхи зелёные отражаются в воде, как в зеркале, и там синее небо, а наверху, вдали, синеют далёкие леса.

Надо возвращаться домой. Отец сказал мне: «Ступай на охоту», а мать чуть не плакала, говоря: «Разве можно это, он ещё мальчик». Это я-то. Я утку застрелил. Да и сейчас эту реку переплыву, когда хотите. Чего она боится? Говорит: «Зайдёт в чащуру». Да я вылезу, я охотник, я утку застрелил.

И я шёл домой гордо. А через плечо я нёс перевешенную утку.

Когда пришёл домой, было торжество. Отец сказал: «Молодец» - и поцеловал меня, а мать сказала: «Доведёт этот вздор до того, что он заблудится и пропадёт...»

Ты разве не видишь, - говорила мать отцу, - что он ищет мыс Доброй Надежды. Эх, - сказала она, - где мыс этот... Ты разве не видишь, что Костя всегда будет искать этот мыс. Это же нельзя. Он не понимает жизнь как есть, он всё хочет идти туда, туда. Разве это можно! Смотри, он ничему не научится.

Каждый день я ходил с приятелями на охоту. Главным-то образом всё чтоб подальше, увидать новые места, всё новые и новые. И вот как-то раз далеко мы ушли краем большого леса. Товарищи мои взяли с собой плетёную корзинку, залезали в реку, подставляли её к прибрежным кустам в воде, хлопали ногой, как бы выгоняя рыбу из кустов, поднимали корзинку, и туда попадались маленькие рыбёшки. Но раз всплеснулась большая рыба, и в корзинке лежали два тёмных больших налима. Это было удивление. Мы взяли котелок, который был для чая, сделали костёр и сварили налимов. Была уха. «Вот как жить-то надо», - подумал я. А Игнашка говорит мне:

Посмотри-ка, вон, видишь, с краю леса стоит маленькая избушка.

К. Коровин. Архангельск. 1897 г.

Действительно, когда мы подошли, была маленькая пустая избушка с дверью, и маленькое сбоку окно - со стеклом. Мы ходили у избушки и потом толкнули дверь. Дверь отворилась. Там никого не было. Земляной пол. Избушка низенькая, так что человек взрослый достанет до потолка головой. А нам - в самый раз. Ну что это за избушка, красота. Наверху солома, маленькая печка кирпичная. Сейчас мы зажгли хворост. Замечательно. Тепло. Вот мыс Доброй Надежды. Сюда я перееду жить...

И до того мы топили печку, что в избушке стало невыносимо жарко. Отворили дверь. Время было осеннее. Уже смеркалось. Снаружи всё посинело. Были сумерки. Лес, стоящий около, был огромный. Тишина...

И вдруг сделалось страшно. Как-то одиноко, сиротливо. В избушке темно, и круглый месяц вышел сбоку над лесом. Думаю: «Моя мать уехала в Москву, не будет беспокоиться. Чуть свет уйдём отсюда». Очень уж хорошо здесь, в избушке. Ну прямо замечательно. Как трещат кузнечики, кругом тишина, высокие травы и тёмный лес. Огромные сосны дремлют в синем небе, на котором уж показались звёзды. Всё замирает. Странный звук вдали у реки, как будто кто-то дует в бутылку: ву-у, ву-у...

Игнашка говорит:

Это лесовик. Ничего, мы ему покажем.

А что-то жутко... Лес темнеет. Стволы сосен осветились таинственной луной. Печка погасла. Выйти за хворостом боимся. Дверь заперли. Ручку двери завязали поясами от рубашек к костылю, чтоб нельзя было дверь отворить, в случае лесовик придёт. Баба-яга ещё есть, это такая гадость.

Мы примолкли и смотрим в маленькое окошко. И вдруг мы видим: какие-то огромные лошади с белой грудью, огромными головами идут... и резко остановились и смотрят. Эти огромные чудовища с рогами, как ветви деревьев, были освещены луной. Они были так громадны, что мы все замерли в страхе. И молчали... Они ровно ходили на тоненьких ногах. Зад их опущен был книзу. Их - восемь.

Это лоси... - сказал шёпотом Игнашка.

Мы не отрываясь смотрели на них. И в голову не пришло, чтоб стрельнуть в этих чудовищных зверей. Глаза у них были большие, и один лось близко подошёл к окну. Белая грудь его светилась, как снег под луной. Вдруг они сразу бросились и пропали. Мы слышали треск их ног, как будто бы разгрызали орехи. Вот так штука...

Всю ночь не спали мы. И чуть забрезжил свет, утром, мы пошли домой.

Школа. Впечатления от московской и деревенской жизни

Жизнь в деревне мне, мальчику, была наслаждением. Казалось, что нет и не может быть лучше моей жизни. Целый день я в лесу, в каких-то песчаных оврагах, где высокие травы и огромные ели упали в речке. Там я с товарищами выкопал себе в обрыве дом, за ветвями упавших елей. Какой дом! Жёлтые стены из песка, потолок мы укрепили палками, постелили ветви елей, сделали, как звери, логовище, печку, провели трубу, ловили рыбу, достали сковородку, жарили эту рыбу вместе с крыжовником, который воровали в саду. Собака была уже не одна, Дружок, а четыре целых. Собаки замечательные. Сторожили нас, и собакам казалось, как и нам, что это самая лучшая жизнь, какая только может быть... Что за жизнь! Купание в реке; каких зверей видели мы, таких и нет. Пушкин сказал верно: «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей...» Был барсук, но мы-то не знали, что барсук: какой-то особенный большой поросёнок. Собаки гнали его, и мы бежали, хотелось поймать, приучить его, чтоб вместе жил. Но не поймали - убежал. Прямо ушёл в землю, пропал. Чудесна жизнь...

Прошло лето. Наступили дожди, осень. Опали деревья. Но хорошо было в нашем доме, которого никто не знал. Топили печку - тепло. Но отец пришёл как-то с учителем, человеком высокого роста, худым, с маленькой бородкой. Такой сухой и строгий. Он показал на меня: завтра идти в школу. Было страшно. Школа - ведь это особенное что-то. А что страшно - неизвестно, но страшно неизвестное.

В Мытищах, на шоссе, у самой заставы, в большом каменном доме, написано: «Волостное правление». В левой половине дома помещалась, в большой комнате, школа.

Парты чёрные. Ученики все в сборе. <...> Садимся за парты.

Учитель нам раздаёт перья, ручки, карандаши и тетради и книгу - замечательную книгу: «Родное слово», с картинками.

Мы, уже грамотные, помещаемся на одной стороне парт, а младшие - на другой.

Первый урок начинается с чтения. Приходит другой учитель, румяный, низенького роста, весёлый и добрый, и велит петь за ним.

Ах ты, воля, моя воля,
Золотая ты моя.
Воля - сокол поднебесный,
Воля - светлая заря...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Замечательная песня. В первый раз я слышал. Тут никого не ругали.

Второй урок был арифметика. Надо было выходить к доске и писать цифры и сколько будет одно с другим. Ошибались.

И так началось учение каждый день. В школе ничего не было страшного, а просто замечательно. И так мне нравилась школа.

Как странно, я несколько раз ездил с отцом в Москву, был у бабушки, Екатерины Ивановны, был в большом ресторане, и ничто: ни Москва, ни у бабушки, ни ресторан - мне не нравилось. Не нравилось так, как эта убогая квартира в деревне, как эта тёмная ночь зимой, где подряд спят тёмные избы, где глухая, снежная, скучная дорога, где светит круглый месяц и воет собака на улице. Какая сердечная тоска, какая прелесть в этой тоске, какое замира

ние, какая красота в этой скромной жизни, в чёрном хлебе, изредка в баранке, в кружке квасу. Какая печаль в избе, когда светит лампада, как мне нравится Игнашка, Серёжка, Кирюшка. Какие друзья закадычные. Какая прелесть в них, какая дружба. Как ласкова собака, как мне нравится деревня. Какие добрые тёти, чужие, ненарядные. Мне уже неприятна была роскошь моих нарядных тёток - Остаповых, тётки Алексеевой, где эти кринолины, этот изысканный стол, где так чинно все сидят. Какая скука. Как мне нравится воля лугов, леса, бедные хижины. Нравится топить печь, рубить хворост и косить травы - я уже умел, и меня похвалил дядя Пётр, сказав мне: «Молодец, тоже косишь». И я пил, усталый, квас из деревянного ковша.

В Москве я выйду - каменные мостовые, чужие люди. А здесь я выйду - трава или сугробы снега, далеко... И люди родные, свои. Все добрые, никто меня не ругает. Все погладят по голове или посмеются... Как странно. Я никогда не поеду в город. <...> До чего у Серёги хорошо. Там портной-солдат шубу шьёт ему. Так вот рассказывал... Как он в лесу заблудился, как разбойники напали да как он их всех топил... Вот до чего хорошо слушать. А как он лешего в болото загнал да хвост ему оторвал. Вот он его молил отпустить. А тот держит за хвост и говорит «нет», и говорит, выкуп какой: «Вези, - говорит, - меня в Петербург к царю». Сел ему на шею, прямо к царю и приехал. Царь и говорит: «Молодец, солдат!» И дал ему рупь серебряный. Он и рупь показывал.... Большой рупь такой, старинный. Вот это люди. Не дураки.

Много в деревне интересного. Куда ни пойдёшь, все рассказывают то, что не бывает. Что же рассказывать, что бывает, как в Москве. В Москве рассказывают все, что бывает. А тут - нет. Тут сейчас так, а через час - неизвестно, что будет. Это ведь, конечно, деревня глухая. А как бревенчатые дома хороши! Новая изба... эх, сосной пахнет. Не ушёл бы никогда. Вот только сапоги у меня худые, надо починить подмётки. Говорят мне, что сапоги каши просят, разворотились. Говорил отцу, что двадцать копеек просят за починку. Отец велел отдать. «Я, - говорит, - заплачу». А вот неделю не отдают. Хожу в валенках.

К. Коровин. Россия. Праздничные гуляния. 1930-е гг.