Кристин ханнасоловей. Соловей — Ганс Христиан Андерсен Ганс христиан андерсен сказка соловей



Кристин Ханна

THE NIGHTINGALE by Kristin Hannah Copyright

© 2015 by Kristin Hannah

Книга издана с любезного разрешения Jane Rotrosen Agency LLC и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Мария Александрова, перевод, 2016

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2016

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит – в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?

Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, – это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки – сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, – школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху – пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

Кристин Ханна

THE NIGHTINGALE by Kristin Hannah Copyright

© 2015 by Kristin Hannah

Книга издана с любезного разрешения Jane Rotrosen Agency LLC и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Мария Александрова, перевод, 2016

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2016

* * *

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит – в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?

Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, – это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки – сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, – школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху – пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

– Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. – Он останавливается рядом. – Споткнешься ненароком и….

Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.

– Присядь, – шепчу.

Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком – курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.

Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.

Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.

– Ты плачешь, мам.

Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться – уж точно не собственного прошлого.

Но меня хватает только сказать:

– Я хочу забрать этот кофр.

– Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.

Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.

– Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.

– Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.

Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.

– Считай это моей последней просьбой.

Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.

– Ты уже дважды справлялась, – откашлявшись, наконец выдавливает сын. – И справишься сейчас.

Кристин Ханна

THE NIGHTINGALE by Kristin Hannah Copyright

© 2015 by Kristin Hannah

Книга издана с любезного разрешения Jane Rotrosen Agency LLC и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

© Мария Александрова, перевод, 2016

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2016

* * *

Побережье Орегона

Если я чему и научилась за свою долгую жизнь, то именно этому: любовь показывает нас такими, какими мы хотим быть, а война показывает нас такими, какие мы есть. Нынешние молодые хотят знать все обо всех. Они думают, что, разговаривая о проблемах, смогут их разрешить. Но я из поколения не столь бойкого. Мы знаем, как важно забывать и порой поддаваться искушению начать все заново.

Впрочем, в последнее время я все же вспоминаю и о войне, и своем прошлом, и о людях, которых потеряла.

Потеряла.

Звучит так, словно я обронила своих любимых невесть где, оставила их в каком-то случайном месте и по глупости не сумела отыскать.

Нет, они вовсе не потеряны. Они просто ушли. И сейчас в лучшем мире. Я живу уже долго и знаю, что такая заноза, как тоска, проникает в нашу ДНК и становится частью нашего естества.

После смерти мужа я вдруг начала стремительно стареть, а новость о диагнозе только ускорила этот процесс. Кожа моя сморщилась и сделалась будто использованная вощеная бумага, которую пытались разгладить, чтобы еще раз пустить в дело. И зрение все чаще подводит – в темноте, при свете фар, во время дождя. Эта новая ненадежность мира лишает меня присутствия духа. Наверное, потому я и оглядываюсь чаще в прошлое. Там я нахожу ту ясность, которой лишилось для меня настоящее.

Хочется верить, что, уйдя, я обрету мир, встречу всех, кого любила и потеряла. По крайней мере, меня простят.

Но себя не обмануть, верно?

Мой дом, названный лесным магнатом, что построил его больше сотни лет назад, «Пики», выставлен на продажу. Я готовлюсь к переезду, потому что мой сын считает, что так правильно.

Он старается заботиться обо мне, показать, как сильно меня любит в эти трудные времена, и я мирюсь с его стремлением всем руководить. Какая разница, где умирать? Вот уж проблема, право. И какая разница, где доживать? Упаковываю свою орегонскую жизнь; на этом берегу я осела почти полвека назад. Немногое хочется забрать с собой. Но есть одна вещь.

Тяну ручку складной чердачной лестницы. Лестница спускается с потолка, раскрывая ступеньки одну за другой, будто джентльмен, любезно протягивающий руку.

Хлипкие ступеньки прогибаются под ногами, пока я медленно взбираюсь на чердак, пахнущий затхлостью. С потолка свисает единственная лампочка. Поворачиваю выключатель.

Это как оказаться в трюме старого парохода. Деревянные дощатые стены; паутина серебром окутывает углы, клубками собираясь в щелях между досками. Потолок такой низкий, что в полный рост я могу выпрямиться только в самом центре чердака.

Кресло-качалка, которым я пользовалась, когда внуки были маленькими, старая детская кроватка, ободранная лошадка-качалка на заржавевших пружинах и кресло, что дочь отреставрировала, уже заболев. Вдоль стены выстроились подписанные коробки: «Рождество», «День благодарения», «Пасха», «Хэллоуин», «Спорт». Там вещи, которые мне больше не пригодятся, но с которыми я не в силах расстаться. Не могу я признать, что больше не наряжать мне рождественскую елку, – это все равно что сдаться, а этого я никогда не умела. Нужное мне обнаруживается в дальнем углу: старый кофр, облепленный дорожными наклейками.

С трудом выволакиваю тяжелый кофр на середину, прямо под свет лампочки. Опускаюсь на колени, но боль в суставах вынуждает перекатиться на ягодицы.

Впервые за тридцать лет приподнимаю крышку. Верхнее отделение набито детскими мелочами: крошечные пинетки, песочные формочки, карандашные рисунки – сплошь человечки и улыбающиеся солнышки, – школьные табели, фотографии детских праздников.

Осторожно вынимаю верхнее отделение и откладываю в сторону.

На дне кофра свалены в беспорядке реликвии: несколько выцветших блокнотов в кожаных переплетах; стопка старых открыток, перевязанная голубой атласной ленточкой; помятая с одного угла картонная коробочка; несколько тоненьких книжечек со стихами Жюльена Россиньоля; обувная коробка с кучей черно-белых фотографий.

А сверху – пожелтевший лист бумаги.

Руки дрожат, когда я решаюсь взять его. Это carte d’identite, удостоверение личности военного времени. Долго смотрю на крошечное фото молодой женщины. Juliette Gervaise.

Сын поднимается по скрипучим ступеням, шаги звучат в такт биению моего сердца. Наверное, уже не первый раз меня окликает.

– Мама! Не надо тебе сюда забираться. О черт, лестница ненадежная. – Он останавливается рядом. – Споткнешься ненароком и….

Чуть похлопываю его по ноге, качаю головой, не в силах взглянуть на него.

– Присядь, – шепчу.

Он опускается на колено, потом садится рядом. От него пахнет лосьоном после бритья, тонким и пряным, и еще немножко табаком – курил потихоньку на улице. Он бросил много лет назад, но вновь начал, узнав о моем диагнозе. У меня нет оснований ворчать: он врач, ему лучше знать.

Первым побуждением было сунуть бумагу в кофр и поскорее захлопнуть крышку. С глаз долой. Именно так я поступала всю жизнь.

Но сейчас я умираю. Может, и не так быстро, но и не чересчур медленно, и чувствую, что должна все же спокойно взглянуть на прожитые годы.

– Ты плачешь, мам.

Хочу рассказать ему правду, но не выходит. И меня смущает собственная робость. В моем возрасте уже можно ничего не бояться – уж точно не собственного прошлого.

Но меня хватает только сказать:

– Я хочу забрать этот кофр.

– Он слишком большой. Я переложу вещи в коробку поменьше.

Я ласково улыбаюсь его желанию опекать меня.

– Я люблю тебя, и я больна, поэтому позволяю тебе помыкать мною. Но пока я жива. И хочу забрать этот кофр.

– Ты уверена, что тебе действительно необходима вся эта ерунда? Это ведь только наши рисунки и прочий хлам.

Если бы давным-давно я рассказала ему правду, если бы позволяла себе больше петь, пить и танцевать, может, он и сумел бы разглядеть в своей беспомощной скучной матери меня. Он любит несколько неполную версию. А ведь именно этого мне всегда хотелось: чтобы меня не только любили, но и восхищались мной. И наверное, мне хотелось бы всеобщего признания.

– Считай это моей последней просьбой.

Он явно рвется возразить, мол, чтобы я не говорила так, но боится, что голос дрогнет.

– Ты уже дважды справлялась, – откашлявшись, наконец выдавливает сын. – И справишься сейчас.

Мы оба знаем, что это неправда. Я слишком слаба. Только благодаря нынешней медицине я могу пока спокойно спать и нормально есть.

– Ну конечно.

– Я просто забочусь о тебе.

Я улыбаюсь. Американцы такие наивные.

Когда-то давно я разделяла его оптимизм. Считала мир безопасным местом. Но очень давно.

– Кто такая Жюльет Жервэ? – спрашивает Жюльен, и я вздрагиваю.

Прикрываю глаза. В темноте, пахнущей плесенью и прошлым, память принимается переворачивать листки календаря, тянется сквозь годы и континенты. Против воли – а может, именно согласно ей, кто знает? – я вспоминаю.

Свет погас над Европой.

И никогда больше в нашей жизни мы не увидели его.

Сэр Эдвард Грей, о Первой мировой войне

Август 1939-го Франция

Вианна Мориак вышла из холодной кухни во двор. Чудное летнее утро в долине Луары, все цветет. Белые простыни на веревке хлопают под порывами ветра, розовые кусты льнут к старой каменной ограде, укрывающей уютный уголок от посторонних глаз. Пара трудолюбивых пчел озабоченно жужжит среди цветов; издалека доносится пыхтение паровоза, а затем заливистый девчоночий смех.

Вианна улыбнулась. Восьмилетняя дочь, наверное, бегает по дому, беспрерывно теребя отца, который покорно бросает дела, чтобы стать участником ее забав, – это они так собираются на субботний пикник.

– Твоя дочь – настоящий тиран. – В дверях возник улыбающийся Антуан, аккуратно причесанные волосы блестят на солнце.

Все утро он работал: шлифовал новый стул, и без того гладкий, как атлас, и тонкий слой древесной пыли припудрил его лицо и плечи. Антуан крупный, высокий, плечистый, на круглых щеках пробивается темная щетина.

Он обнял ее, притянул ближе:

– Люблю тебя, Ви.

– И я тебя.

И это самая абсолютная истина в ее мире. Она любит в этом мужчине все: как он улыбается, как бормочет во сне, как смеется, чихнув, как поет в душе оперные арии.

Она влюбилась в него пятнадцать лет назад, на школьном дворе, раньше, чем узнала, что такое любовь. Он стал ее первым всем – первый поцелуй, первая любовь, первый любовник. До встречи с ним она была худой, неловкой и нервной девчонкой, начинавшей заикаться при малейшем испуге, а пугалась она частенько.

Ганс Христиан Андерсен

В Китае, как ты знаешь, и сам император и все его подданные - китайцы. Дело было давно, но потому-то и стоит о нем послушать, пока оно не забудется совсем! В целом мире не нашлось бы дворца лучше императорского; он весь был из драгоценного фарфора, зато такой хрупкий, что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудеснейшие цветы; к самым лучшим из них были привязаны серебряные колокольчики; звон их должен был обращать на цветы внимание каждого прохожего. Вот как тонко было придумано! Сад тянулся далеко-далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. Из сада можно было попасть прямо в густой лес; в чаще его таились глубокие озера, и доходил он до самого синего моря. Корабли проплывали под нависшими над водой вершинами деревьев, и в ветвях их жил соловей, который пел так чудесно, что его заслушивался, забывая о своем неводе, даже бедный, удрученный заботами рыбак. «Господи, как хорошо!» - вырывалось наконец у рыбака, но потом бедняк опять принимался за свое дело и забывал о соловье, на следующую ночь снова заслушивался его и снова повторял то же самое: «Господи, как хорошо!» Со всех концов света стекались в столицу императора путешественники; все они дивились на великолепный дворец и на сад, но, услышав соловья, говорили: «Вот это лучше всего!»

Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всем виденном; ученые описывали столицу, дворец и сад императора, но не забывали упомянуть и о соловье и даже ставили его выше всего; поэты слагали в честь крылатого певца, жившего в лесу, на берегу синего моря, чудеснейшие стихи.

Книги расходились по всему свету, и вот некоторые из них дошли и до самого императора. Он восседал в своем золотом кресле, читал-читал и поминутно кивал головой - ему очень приятно было читать похвалы своей столице, дворцу и саду. «Но соловей лучше всего!» - стояло в книге.

Что такое? - удивился император. - Соловей? А я ведь и не знаю его! Как? В моем государстве и даже в моем собственном саду живет такая удивительная птица, а я ни разу и не слыхал о ней! Пришлось вычитать о ней из книг!

И он позвал к себе первого из своих приближенных; а тот напускал на себя такую важность, что, если кто-нибудь из людей попроще осмеливался заговорить с ним или спросить его о чем-нибудь, отвечал только: «Пф!» - а это ведь ровно ничего не означает.

Оказывается, у нас здесь есть замечательная птица, по имени соловей. Ее считают главной достопримечательностью моего великого государства! - сказал император. - Почему же мне ни разу не доложили о ней?

Я даже и не слыхал о ней! - отвечал первый приближенный. - Она никогда не была представлена ко двору!

Я желаю, чтобы она была здесь и пела предо мною сегодня же вечером! - сказал император. - Весь свет знает, что у меня есть, а сам я не знаю!

И не слыхивал о такой птице! - повторил первый приближенный. - Но я разыщу ее!

Легко сказать! А где ее разыщешь?

Первый приближенный императора бегал вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но никто из встречных, к кому он ни обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Первый приближенный вернулся к императору и доложил, что соловья-де, верно, выдумали книжные сочинители.

Ваше величество не должны верить всему, что пишут в книгах: все это одни выдумки, так сказать черная магия!..

Но ведь эта книга прислана мне самим могущественным императором Японии, и в ней не может быть неправды! Я хочу слышать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером! Я объявляю ему мое высочайшее благоволение! Если же его не будет здесь в назначенное время, я прикажу после ужина всех придворных бить палками по животу!

Тзинг-пе! - сказал первый приближенный и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам; с ним бегала и добрая половина придворных, - никому не хотелось отведать палок. У всех на языке был один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе ни одна душа не знает.

Наконец на кухне нашли одну бедную девочку, которая сказала:

Господи! Как не знать соловья! Вот уж поет-то! Мне позволено относить по вечерам моей бедной больной матушке остатки от обеда. Живет матушка у самого моря, и вот, когда я иду назад и сяду отдохнуть в лесу, я каждый раз слышу пение соловья! Слезы так и потекут у меня из глаз, а на душе станет так радостно, словно матушка целует меня!..

Кухарочка! - сказал первый приближенный императора. - Я определю тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу тебе позволение посмотреть, как кушает император, если ты сведешь нас к соловью! Он приглашен сегодня вечером ко двору!

И вот все отправились в лес, где обыкновенно распевал соловей; отправилась туда чуть не половина всех придворных. Шли, шли, вдруг замычала корова.

О! - сказали молодые придворные. - Вот он! Какая, однако, сила! И это у такого маленького созданьица! Но мы положительно слышали его раньше!

Это мычит корова! - сказала девочка. - Нам еще далеко до места. В пруду заквакали лягушки.

Чудесно! - сказал придворный бонза. - Теперь я слышу! Точь-в-точь наши колокольчики в молельне!

Нет, это лягушки! - сказала опять девочка. - Но теперь, я думаю, скоро услышим и его! И вот запел соловей.

Вот это соловей! - сказала девочка. - Слушайте, слушайте! А вот и он сам! - И она указала пальцем на маленькую серенькую птичку, сидевшую в ветвях.

Неужели! - сказал первый приближенный императора. - Никак не воображал себе его таким! Самая простая наружность! Верно, он потерял все свои краски при виде стольких знатных особ!

Соловушка! - громко закричала девочка. - Наш милостивый император желает послушать тебя!

Очень рад! - ответил соловей и запел так, что просто чудо.

Словно стеклянные колокольчики звенят! - сказал первый приближенный.

Глядите, как трепещет это маленькое горлышко! Удивительно, что мы ни разу не слыхали его раньше! Он будет иметь огромный успех при дворе!

Спеть ли мне императору еще? - спросил соловей. Он думал, что тут был и сам император.

Несравненный соловушка! - сказал первый приближенный императора. - На меня возложено приятное поручение пригласить вас на имеющий быть сегодня вечером придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете его величество своим дивным пением!

Пение мое гораздо лучше слушать в зеленом лесу! - сказал соловей, но, узнав, что император пригласил его во дворец, охотно согласился туда отправиться.

При дворе шли приготовления к празднику. В фарфоровых стенах и в полу сияли отражения бесчисленных золотых фонариков; в коридорах рядами были расставлены чудеснейшие цветы с колокольчиками, которые от всей этой беготни, стукотни и сквозняка звенели так, что не слышно было человеческого голоса. Посреди огромной залы, где сидел император, возвышался золотой шест для соловья. Все придворные были в полном сборе; позволили стоять в дверях и кухарочке, - теперь ведь она получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с маленькой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой. И соловей запел так дивно, что у императора выступили на глазах слезы и покатились по щекам. Тогда соловей залился еще громче, еще слаще; пение его так и хватало за сердце. Император был очень доволен и сказал, что жалует соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей поблагодарил и отказался, говоря, что довольно награжден и без того.

Я видел на глазах императора слезы - какой еще награды желать мне! В слезах императора дивная сила! Видит бог - я награжден с избытком! И опять зазвучал его чудный, сладкий голос.

Вот самое очаровательное кокетство! - сказали придворные дамы и стали набирать в рот воды, чтобы она булькала у них в горле, когда они будут с кем-нибудь разговаривать. Этим они думали походить на соловья. Даже слуги и служанки объявили, что очень довольны, а это ведь много значит: известно, что труднее всего угодить этим особам. Да, соловей положительно имел успех.

Его оставили при дворе, отвели ему особую комнатку, разрешили гулять на свободе два раза в день и раз ночью и приставили к нему двенадцать слуг; каждый держал его за привязанную к его лапке шелковую ленточку. Большое удовольствие было от такой прогулки!

Весь город заговорил об удивительной птице, и если встречались на улице двое знакомых, один сейчас же говорил: «соло», а другой подхватывал: «вей», после чего оба вздыхали, сразу поняв друг друга.

Одиннадцать сыновей мелочных лавочников получили имена в честь соловья, но ни у одного из них не было и признака голоса.

Раз императору доставили большой пакет с надписью: «Соловей».

Ну, вот еще новая книга о нашей знаменитой птице! - сказал император.

Но то была не книга, а затейливая штучка: в ящике лежал искусственный соловей, похожий на настоящего, но весь осыпанный бриллиантами, рубинами и сапфирами. Стоило завести птицу - и она начинала петь одну из мелодий настоящего соловья и поводить хвостиком, который отливал золотом и серебром. На шейке у птицы была ленточка с надписью: «Соловей императора японского жалок в сравнении с соловьем императора китайского».

Сказка Г.Х. Андерсена в переводе А.В. Ганзен с рисунками Н. Носкович.

Ганс Христиан Андерсен

Государственное издательство Карельской АССР, Петрозаводск, 1958.

В Китае, как ты знаешь, и сам император и все его подданные - китайцы. Дело было давно, но потому-то и стоит о нем рассказать, пока оно не забудется совсем! В целом мире не нашлось бы дворца роскошнее императорского; он весь был из тончайшего драгоценного фарфора, такого хрупкого, что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудесные цветы, и к самым красивым из них были привязаны серебряные колокольчики: звон их должен был привлекать внимание прохожих к этим цветам. Вот как тонко было все придумано в императорском саду! Он тянулся так далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. А за садом простирался прекрасный лес с высокими деревьями и глубокими озерами. Лес доходил до самого синего моря, и корабли проплывали под нависшими над водой ветвями. Тут же на берегу жил соловей, который пел так чудесно, что даже бедный, удрученный заботами рыбак заслушивался его и забывал о своем неводе. «Господи, как хорошо!» - восклицал он, потом вновь принимался за свое дело, забыв о соловье, чтобы с приходом ночи снова слушать его дивное пение и повторять: «Господи, как хорошо!»

Со всех концов света стекались в столицу императора путешественники; все они любовались дворцом и садом, но, услышав соловья, говорили: «Вот это прекрасней всего!»

Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всем, что им довелось увидеть; ученые описывали в книгах столицу, дворец и сад императора, но не забывали упомянуть и о соловье и даже превозносили его больше всего прочего; а поэты в чудесных стихах воспевали соловья, живущего в лесу, у синего моря. Их книги расходились по всему свету, и некоторые из них попали в руки самого императора. Восседая в своем золотом кресле, он все читал и читал их, поминутно кивая головой, - ему были очень приятны эти похвалы его столице, дворцу и саду. «Но самое изумительное - это соловей!» - говорилось в книгах. - Что такое? - удивился император, прочитав это.- Соловей? А я его и не знаю! Как же так? В моем государстве, и даже в моем собственном саду, живет такая птица, а я о ней и не слыхивал! Удалось узнать о ней только из книги! И он позвал к себе первого из своих приближенных, а тот был так спесив, что, когда кто-нибудь из ниже его стоящих осмеливался заговорить с ним или спросить его о чем-нибудь, он отвечал только: «Пф!», хотя это ровно ничего не значит.

Оказывается, у нас здесь есть замечательная птица, которая называется «соловей». Ее считают главной достопримечательностью моего великого государства! - проговорил император. - Почему же мне ни разу не доложили о ней!

Я о ней ни разу не слышал! - ответил первый приближенный. - Она не была представлена ко двору.

Я желаю, чтобы она была здесь и пела мне сегодня же вечером! - сказал император. - Весь свет знает, какое у меня есть сокровище, а сам я этого не знаю!

Я и не слыхивал об этой птице! - повторил первый приближенный. - Но буду искать и найду ее.

Легко сказать! А где ее найдешь?

И вот первый приближенный императора принялся бегать вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но ни один из тех, к кому он обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Наконец, первый приближенный вернулся к императору и доложил, что соловья, должно быть, выдумали сочинители - те, что книжки пишут.

Ваше величество, вы не должны верить всему, что пишут в книгах! Все это выдумки!

Но ведь эту книгу мне прислал сам могущественный японский император, и в ней не может быть неправды! - возразил император. - Я хочу слушать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером, я объявляю ему мое высочайшее благоволение! Если же его здесь не окажется в назначенное время, то я прикажу бить всех придворных палками по животу, после того как они поужинают!

Слушаю-с, - проговорил первый приближенный и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам. С ним вместе носилась и добрая половина придворных, - никому ведь не хотелось отведать палок. У всех на языке был только один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе никто не знает?

Наконец, отыскали на кухне одну бедную девочку, которая сказала:

Да как же не знать соловья! Вот уж поет-то! Вечером мне позволяют носить моей бедной больной маме остатки от обеда. Живет мама у самого моря, и вот всякий раз, как я на обратном пути сажусь отдохнуть в лесу, я слышу пение соловья. Мне тогда хочется плакать, а на душе так радостно, словно мама целует меня!

Кухарочка! - сказал ей первый приближенный. - Я назначу тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу тебе разрешение посмотреть, как кушает император, если только ты сведешь нас к соловью. Он получит приглашение явиться во дворец сегодня вечером.

И вот все направились в лес, к тому месту, где обычно пел соловей. Чуть не половина придворных двинулась туда. Шли-шли, вдруг где-то замычала корова.

О! - воскликнули молодые придворные. - Вот он! Какой, однако, сильный голос! И у такого маленького существа! Но мы, бесспорно, слышали его раньше.

Это мычат коровы, - сказала девочка.

Нам еще далеко идти. Немного погодя в болоте заквакали лягушки.

Изумительно! - вскричал придворный проповедник. - Теперь я слышу! Точь-в-точь колокольчик.

Нет, это лягушки! - возразила девочка. - Но теперь мы, наверное, скоро услышим его.

И, наконец, запел соловей.

Вот это соловей! - сказала девочка. - Слушайте, слушайте! А вот и он сам! И она показала на маленькую серенькую птичку, сидевшую высоко в ветвях.

Неужели этот? - удивился первый приближенный. - Вот уж не ожидал, что он такой! Какой невзрачный! Очевидно, все его краски полиняли, едва он увидел столько знатных особ!

Соловушка!- громко закричала девочка. - Наш милостивый император желает тебя послушать!

Очень рад! - откликнулся соловей и запел так, что все диву дались.

Словно стеклянные колокольчики звенят! - сказал первый приближенный. - Глядите, как трепещет его горлышко! Удивительно, что мы до сего времени ни разу его не слышали. Он будет иметь большой успех при дворе.

Хочет ли император, чтоб я продолжал? - спросил соловей: он думал, что император тоже пришел его послушать.

Несравненный соловушка! - ответил первый приближенный императора. - На меня возложено приятное поручение пригласить вас на имеющий быть сегодня вечером придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете всех своим дивным пением.

Пение мое гораздо приятнее слушать в зеленом лесу! - сказал соловей, но, узнав, что император пригласил его во дворец, охотно согласился отправиться туда.

При дворе шли приготовления к празднику. Фарфоровые стены и пол сверкали, отражая свет бесчисленных золотых фонариков, в коридорах были расставлены рядами великолепные цветы, увешанные колокольчиками, которые от всей этой беготни и сквозняков звенели так, что людям трудно было расслышать свои собственные слова.

Посреди огромного зала, в котором сидел император, водрузили золотой шест для соловья. Все придворные были в сборе; позволили стать в дверях и кухарочке, - она ведь теперь получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с маленькой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой.